Выбрать главу

Не бездарна та планета,

Не погиб еще тот край,

Если сделался поэтом

Даже Тряпкин Николай.

Даже Тряпкин Николай

Ходит прямо к Богу в рай.

И Господь ему за это

Отпускает каравай.

Отпускает каравай

И кричит: «Стихи давай!

А врагов твоих несчастных

Я упрячу в гроб-сарай.

……………………………..

Ты же, Тряпкин Николай,

Заходи почаще в рай.

Только песенки плохие

Ты смотри не издавай.

А не сделаешь такого,

Я скажу, мол: «Ах ты, вошь!»

И к Сергею Михалкову

В домработники пойдешь».

(«Стихи о Николае Тряпкине», 1973)

И это касалось не только одного Николая Тряпкина. В те же шестидесятые — семидесятые годы советской интел­лигенцией успешно формировалась иерархия литератур­ных ценностей XX века. В первый ряд выдвигалась ныне уже незыблемая обойма: Борис Пастернак, Марина Цвета­ева, Осип Мандельштам, Анна Ахматова. Спору нет, все сильные поэты. Но даже Владимир Маяковский какой-то подспудной национальной энергией не вписывался в этот ряд. Его отодвигали куда-то вбок. Тем более явно на обочи­не оказывались Велимир Хлебников, Николай Клюев, Па­вел Васильев, Николай Заболоцкий. А за ними и все тай­ные проводники по параллельной мистической Руси. Лишь Сергей Есенин каким-то чудом через свою напевную лирику пробрался в сердце каждого русского, и уже невоз­можно было его оттуда вышибить. В Александре Твардов­ском и официальная, и неофициальная элиты видели лишь влиятельного редактора «Нового мира» и никак не хотели видеть крупнейшего национального поэта. То же самое повторилось и с молодыми современниками Николая Тряп­кина. Так же формировался незыблемый ряд от Беллы Ах­мадулиной до Иосифа Бродского, опять же, безусловно, та­лантливые поэты. Их имена ныне известны каждому школьнику. И совсем в безвестности остались сегодня поэты корневой национальной традиции — Анатолий Передреев, Владимир Цыбин, Борис Примеров, Татьяна Глушкова. Мало кому знакома ныне и поэзия Станислава Куняева, знают его имя лишь как редактора «Нашего со­временника», осознанно не замечается даже такая глыба, как Юрий Кузнецов. Лишь Николай Рубцов своими про­стыми лирическими строчками, подобно Сергею Есенину, еще в семидесятые годы проник в сердца русских людей и воссиял на поэтическом небе звездой первой величины...

Борьба с посвященными от народа поэтами, с пророка­ми мистической сокровенной Руси шла тайно и явно по всему фронту, как с номенклатурно-советской, так и с ли­берально-диссидентской стороны.

Но даже в этом сознательном замалчивании творцов русских мифов поражает тотальная отверженность поэта Николая Тряпкина. Особенно в последний период его жиз­ни. Его книг не было на прилавках уже более десяти лет. Его обходили с премиями и наградами. До сих пор, спустя годы после смерти, ему не установлен памятник на могиле. Поэт переживал свою семейную драму и не получал помощи ни­откуда. Последние годы жизни он вообще жил почти как бомж. Уйдя почти по-толстовски из своего дома, почувство­вав отторжение новой родни, он с все тем же неукрощенным кержацким духом подолгу скитался по чужим домам.

И ни отцов тебе, ни отчего завета,

Ни дедовских могил, ни чести, ни стыда.

Ирония судьбы! В дом русского поэта

С приплясом ворвалась хитровская страда.

(«Горе старого Лupa», 1995)

Все знали об этом и молчали, никто не пожелал помочь найти выход из этого тупика. Да, вроде бы нам, газетам «День литературы» и «Завтра», стыдиться нечего, именно мы помогали все последние годы Николаю Ивановичу фи­нансово, именно Александр Проханов, соединенный с Тряпкиным все теми же невидимыми узами сакральной Ру­си, безудержным русским космизмом, верою в будущий русский рай, вставал по ночному звонку Николая Ивановича и ехал к нему домой разбираться с нараставшей се­мейной драмой. Но кто мог дать ему свой спокойный угол?

Ни голицынского Пострелкина,

Ни малеевского слепня.

Даже Белкина-Переделкина

Не оставили для меня.

Все мильонами да трильонами

Стали денежку исчислять.

А с моими-то гуслезвонами

И знакомства не стали знать.

Укатили все дрожки младости.

Поиссяк мой последний грош.

А теперь вот — ни сил, ни радости,

Только сердца глухой скулеж.

А теперь вот, с последней станции,

Я прошусь у иных жучков —

Не в Америку, не во Францию,

А в закутку для старичков.

(«Ни голицынского Пострелкина...», 1995)

Какой из союзов писателей мог бы ему на старости лет обеспечить творческую дачу в Переделкино или во Внуково, или хотя бы оплачивать на льготных условиях комнату в До­ме творчества, как это делается для Михаила Рощина, тем самым решив затянувшееся идеологическое противостоя­ние, перерезавшее, как в двадцатые годы, в годы перестрой­ки не только тряпкинскую семью, но и сотни тысяч других семей? С болью вырывается у поэта: «Называешь меня фа­шистом, / А сам живешь в моем доме... / Взял бы я тебя за пейсики — / Да и палкою по спине...». Много раз приходил он к нам в редакцию газеты, подолгу сиживая в отделе ли­тературы, считая нашу газету своим родным углом, пока еще у него были силы. А силы-то были на исходе. Его род­ной — и державный, и национальный, и домашний — мир рушился, загоняя уникальнейшего русского поэта в тупик, откуда нет выхода. Этот тупик в 1999 году разрешился глу­бочайшим инсультом и закончился смертью поэта.

Не жалею, друзья, что пора умирать,

А жалею, друзья, что не в силах карать,

Что в дому у меня столько разных свиней,

А в руках у меня ни дубья, ни камней.

Дорогая Отчизна! Бесценная мать!

Не боюсь умереть. Мне пора умирать.

Только пусть не убьет стариковская ржа,

А дозволь умереть от свинца и ножа.

(«Не жалею, друзья, что пора умирать...», 1993)