— Странный человек твой будущий тесть, — сказал Пустаи Чабе, когда они оба сели в машину инженера. — Куда тебя отвезти?
— Домой.
Пустаи ехал медленно, но, поскольку улицы были почти пустынны, они быстро добрались до виллы на проспекте Штефания. Пустаи выключил мотор, откинулся на спинку сиденья и, угостив Чабу сигаретой, задумчиво спросил:
— Ты очень спешишь?
— Если хочешь, можем немного пройтись, — предложил Чаба.
Мартовская ночь была тихой, в воздухе уже чувствовалось приближение весны. Широкий проспект был темен и безлюден, лишь в окнах нескольких вилл виднелся свет.
— Если немцы оккупируют Венгрию, — заметил Пустаи, — англосаксы начнут нас бомбить. Ну и жизнь же начнется у нас!
Чаба шел не спеша, раздумывая о чем-то.
— Скажи, Миклош, — заговорил он после недолгого молчания, — ты на самом деле думаешь, что венгры настроены против немцев?
— Думаю, но не утверждаю. Я говорил и говорю, что у нас имеется много людей, которые могли бы сражаться против немцев... — И он начал рассказывать о заводе, однако Чаба не очень внимательно его слушал.
«Рассказывать можно что угодно, — думал он, — однако разговоры — это не действия». Тут он вспомнил об Эндре и на миг остановился.
— Ты ведь знаком с Эндре Поором, не так ли?
— Это священник?
— Да.
— Встречался раза два, не больше. А почему ты спросил о нем?
— Он мой друг, — ответил Чаба. — Откровенно говоря, порядочный человек. Мы с ним вместе учились в Германии. Он до сих пор не верит, что нацисты творят ужасы. В своем последнем письме он писал, что очень беспокоится обо мне. Просил, чтобы я не верил ложным слухам. Писал, что, по его мнению, нельзя уничтожать миллионы на виду у всего мира. Утверждает, что немецкий народ и немецкие солдаты сражаются за христианскую Европу.
— А русские за свою родину...
— Сейчас не о том речь. Я заговорил об этом только потому, что если у такого человека, как Эндре Поор, не открылись глаза, то, спрашивается, как они могут открыться у тех, кто почти ничего не знает об этой войне. Знаешь, Миклош, дела в мире не так-то уж и просты, как ты и тебе подобные это представляете. Однажды — если не ошибаюсь, это было еще в тридцать шестом году — я здорово поругался с Эндре. Мы тогда оба жили еще в Германии. Разговор зашел о концлагерях...
Они шли по широкому освещенному тротуару. Со стороны городского парка дул свежий ветер, стуча ветками деревьев, на которых уже набухали почки. Чаба говорил взволнованно, а Пустаи все еще казалось, что он видит перед собой спокойное лицо Берната и возбужденных, Чабу и Андреа.
Чаба вспомнил тот спор...
— Критерием чести для журналиста, — заявил Бернат, — является правдивость его информации.
Когда официант поставил на стол пудинг и ушел, Чаба сказал:
— Если работу венгерских журналистов оценивать согласно этому критерию, то можно смело утверждать, что с совестью у них далеко не все в порядке.
— Как и у венгерской цензуры, — заметил Бернат, а сам попробовал пудинг. — Откуда ты знаешь, какие информации шлют венгерские зарубежные корреспонденты к себе на родину, если не принимать во внимание нескольких писак-бумагомарателей, которые сотрудничают с нацистами? Ничего ты не знаешь, а говоришь.
Эндре Поор положил ложку на стол. Глаза за стеклами очков заблестели, он что-то хотел было сказать, но, видимо, передумал и продолжал внимательно слушать разговор Берната с Чабой.
Чаба наполнил рюмки. Когда все выпили, Бернат продолжал:
— Может быть, ты, старина, не знаешь, что в Венгрии нет свободы печати?
— К счастью... — тихо заметил Эндре, кладя ложечку на пустую тарелку. — Если бы она у нас была, то дело дошло бы до трагедии.
Все с любопытством уставились на него.
— До какой еще трагедии? — спросил Чаба.
— Если бы они написали статьи об условиях жизни в Германии — вот что было бы трагично. У нас в стране, как ты знаешь, — продолжал Эндре, — все газеты находятся в руках евреев. Представляешь, какие ужасные статьи появились бы на свет божий.
Бернат молчал, и это злило Чабу. Он так разнервничался, что забыл прикурить и теперь чертил спичкой что-то на скатерти.
— Послушай, будущий поп, — сказал Чаба сердито. — Если ты хочешь, чтобы мы тебя воспринимали серьезно и разговаривали с тобой, прекрати нести бред о евреях. Скучно это. По крайней мере, мне прямо-таки противно. Уж лучше бы признался, что стал фашистом. Так было бы честнее. Возможно, что я тебя тогда и понял бы, а твоему отцу ох как хорошо было, если бы и у нас установили фашистский режим.