Выбрать главу
Перевод А. Кофмана

Нетерпимости

Я никогда не выносил зевков, особенно тех, что раздирают рот полицейских. Это сильнее меня: едва увижу зевающего стража порядка, мчусь к нему и даю пощечину, вернее, две — по одной щеке и по другой, словно голубка крыльями взмахнула. Это уже стоило мне трех сломанных ребер и в общей сложности пятнадцати месяцев тюрьмы, не считая пинков и синяков. Ничего не могу с собой поделать, и единственный способ избежать неприятностей — обращать внимание лишь на тех полицейских, что любят свою работу и, ни на миг не отвлекаясь, следят за дорожным движением. С церковниками дело обстоит и того хуже: если я замечаю зевающего священника, ярость моя не знает границ. Я стараюсь почаще ходить к мессе, усаживаюсь в первых рядах и усердно слежу за святым отцом. Беда, коли он зевнет в самый возвышенный момент службы, а такое пару раз случалось. Неодолимая сила несет меня к алтарю — об остальном лучше умолчать. Мне ведомо, что в курии на меня заведены толстенные досье, а в некоторых церквах я предан анафеме и приказано вышвыривать меня вон, едва я суну нос в дверь. Сам-то я обожаю зевать, потому как это полезно для здоровья — при зевоте глаза наполняются слезами, и влага выводит из организма массу вредных веществ. Но ведь мне и в голову не придет зевнуть, когда я стою перед сеньором Росенталем с блокнотом в руке и жду, пока он продиктует мне очередное письмо с приторно любезным отказом на любую просьбу. Иногда у меня складывается впечатление, будто сеньору Росенталю не по себе оттого, что я не зеваю, поскольку мое прилежание и рвение уже заставили его поднять мне жалованье. Я почти уверен: случись мне однажды ненароком зевнуть, сеньор Росенталь будет мне в душе признателен — а то мой неумеренный интерес к работе начинает его тревожить. Но я старательно подавляю зевки, хотя после половины пятого они просто распирают мне глотку. Потому-то впадаю в бешенство, если по дороге со службы вижу зевающего полицейского, и кидаюсь на него с кулаками. Любопытно отметить, что делаю я это без малейшего удовольствия — ну как если бы, например, в тот миг я был бы одновременно и сеньором Росенталем, и полицейским, иначе говоря, сеньор Росенталь принялся бы прямо посреди улицы лупить меня по физиономии. Честно признаюсь, мне куда приятнее получать пинки и сидеть в тюрьме или, если речь идет о священнике, быть отлученным от церкви. Почему? Да потому что тут неприятности обрушиваются на меня, именно на меня, а вот в случае с пощечинами еще поди разберись — кто есть кто.

Перевод А. Кофмана

О рассказе и вокруг него

Lеon L. affirmait qu’il n’y avait qu’une chose de plus еpouvantable que l’Epouvante: la journеe normale, le quotidien, nous-mеmes sans le cadre forgе pаr l’Epouvante.

— Dieu a crее la mort. Il a crее la vie. Soit, dеclamait LL. Mais ne dites pas que c’est Lui qui a egalement crее la «journеe normale», la «vie de-tous-les-jours». Grande est mon impiеtе, soit. Mais devant cette calomnie, devant ce blaspheme, elle recule.

Piotr Rawicz. Le sang du ciel

В свое время Орасио Кирога сочинил «десять заповедей образцового рассказчика», уже самим этим названием как бы подмигивая читателю. Если девять из его предписаний достаточно тривиальны, то последнее кажется мне блистательным: «Пиши так, как если бы рассказ был интересен лишь узкому кругу твоих персонажей, одним из которых мог бы стать и ты сам. Это единственный способ вдохнуть в рассказ жизнь».

Глубочайший смысл этого совета заключается в идее «узкого круга», определяющей замкнутую форму рассказа — то, что я однажды назвал его сферичностью. Но к этой идее примыкает еще одна, не менее важная: утверждение, что писатель мог бы стать одним из персонажей, а значит, сама ситуация, порождающая рассказ, должна возникать и развиваться внутри замкнутой сферы, выплескиваясь затем наружу, причем внешние границы рассказа не задаются заранее, как, допустим, при лепке шара из глины. Иными словами, моменту написания рассказа должно так или иначе предшествовать ощущение некоей сферы, которая словно бы обволакивает рассказчика, и тот всеми силами старается раздвинуть эту оболочку, пока в конце концов она не растягивается до предела, что как раз и придает ей идеальную сферическую форму.

Я говорю о современном рассказе, о том, что ведет свою историю, скажем, от Эдгара Аллана По и являет собой безупречный механизм, способный выполнять повествовательную функцию с максимальной экономией средств; отличие такого рассказа от того, что французы называют nouvelle, а англосаксы — long short story, как раз и состоит в том, что лучшие образцы этого жанра — это своего рода бешеные скачки наперегонки со временем, достаточно вспомнить «Бочонок амонтильядо», «Блаженство», «Круги руин» и «Убийц». Это не означает, что повести не могут быть столь же совершенными, однако для меня очевидно: архетипические рассказы последних ста лет суть результат безжалостного исключения всех элементов, присущих nouvelle и роману, таких, как вступление, пространные описания, неспешное развитие сюжета и тому подобные повествовательные приемы. И хотя некоторые повести Генри Джеймса или Д. Г. Лоуренса могут считаться не менее гениальными, чем упомянутые рассказы, все же следует признать, что у этих авторов было больше тематической и языковой свободы, и это несколько облегчало их задачу, тогда как в рассказах, написанных на одном дыхании, неизменно поражает то, что их мощное воздействие на читателя, ничуть не меньшее, чем воздействие самой отшлифованной nouvelle, достигается с помощью крайне скудного набора средств.

То, о чем пойдет речь дальше, частично основано на личном опыте, изложение которого, быть может, продемонстрирует — так сказать, с внешней стороны сферы — кое-какие постоянные признаки, определяющие рассказ данного типа. Вновь напомню слова моего собрата Кироги: «Пиши так, как если бы рассказ был интересен лишь узкому кругу твоих персонажей, одним из которых мог бы стать и ты сам». Идея о том, чтобы стать одним из персонажей, обычно воплощается в повествовании от первого лица, сразу переносящем нас внутрь сферы. Много лет назад в Буэнос-Айресе Ана Мария Барренечеа дружески упрекала меня в злоупотреблении этим приемом, имея в виду, если не ошибаюсь, рассказы из книги «Секретное оружие», а впрочем, возможно, из «Конца игры». Я пытался возразить, что в некоторых рассказах повествование ведется от третьего лица, но она стояла на своем, и мне пришлось с книгой в руках доказывать обратное. В конце концов мы сошлись на том, что третье лицо, по-видимому, действовало подобно замаскированному первому и потому в памяти весь цикл рассказов остался как нечто единообразное.

Тогда же, а может чуть позднее, я нашел своего рода объяснение этому явлению, подойдя к нему с противоположной стороны. Я знаю, что когда пишу рассказ, то инстинктивно стремлюсь к тому, чтобы он каким-то образом отделился от меня как демиурга, обрел самостоятельную жизнь и чтобы у читателя возникло или могло возникнуть ощущение, будто он читает нечто, родившееся само по себе, само в себе и даже из самого себя, разумеется, при посредничестве творца, который, однако, ничем не должен выдать своего присутствия. Я вспомнил, что меня всегда раздражали рассказы, чьи герои держатся как бы в сторонке, пока автор разъясняет (пусть даже просто разъясняет, не вмешиваясь в качестве демиурга в ход событий) подробности либо комментирует переход от одной ситуации к другой. Признак великого рассказа для меня заключается в том, что мы могли бы назвать его автаркией, когда возникает ощущение, что он отделился от своего автора, подобно тому как мыльный пузырь отделяется от гипсовой трубочки. Парадоксально, но повествование от первого лица представляет собой самый простой и, наверное, наилучший способ решения этой задачи, поскольку повествование и действие тут суть одно и то же. Даже когда речь заходит о третьих лицах, рассказчик сам непосредственно участвует в событиях, он — в мыльном пузыре, не в трубочке. Видимо, поэтому в своих рассказах от третьего лица я почти всегда старался не выходить за рамки повествования sensu strictо и не устанавливать какую-то дистанцию между автором и героями, то есть не давать оценку происходящему. Попытка вмешаться в повествование посредством чего-то, что собственно повествованием не является, — по-моему, пустая затея.