Выбрать главу

И здесь, говоря о жизненном опыте, уместно вернуться к словосочетанию «поэт-коммунист» применительно к Хикмету. Хикмет был коммунист-романтик. Он жил и учился в Советской России уже после Гражданской войны, в двадцатые годы, во времена нэпа, плодотворно общаясь с самыми яркими художниками эпохи. Вернувшись в Турцию, подвергся преследованиям и семнадцать лет сидел в тюрьме. На эти семнадцать лет пришлись все самые страшные события двадцатого века. Вне пределов СССР даже свободные люди не слишком были осведомлены о том, что на самом деле происходит в нашей стране (о тех, кто делал вид, что ничего не знает, говорить не будем). В тюрьме у Хикмета не то что газет – книг почти не было. Даже о том, что происходит в Турции, он знал плохо. О том, что творится в Советском Союзе, Хикмет не знал вообще ничего. Он мог только мечтать – и мечтал. Сейчас даже трудно представить себе, что Хикмет, выйдя из тюрьмы и будучи приглашенным в советское посольство на показ фильма «Кубанские казаки», принял фильм за чистую монету и решил, что его мечты сбылись. И грустно и смешно воспринимается его рассказ о том, как, прилетев в СССР и едучи из аэропорта в город, он принял убогие избы по краям шоссе за музей дореволюционного быта под открытым небом… Или его пожелание встретиться со старым другом Мейерхольдом, на что ему ответили, что Мейерхольд (почти двадцать лет как расстрелянный) находится на лечении в горах… История о том, как простодушный романтик Хикмет постигал советскую реальность, достойна Вольтера. Но – постигал. Его активное столкновение с этой реальностью, его противостояние мерзости, его бесстрашие и обреченность – достойны Шекспира.

Книга Веры Туляковой достойна по меньшей мере благодарного прочтения.

Андрей Дмитриев

ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР С НАЗЫМОМ

Перед вами не книга литературных воспоминаний, а наш разговор с Назымом. Он начался через две-три недели после его ухода, потому что, верьте мне, общению двух близких людей ничто не в силах помешать.

Два года, с 1963 по 1965, из ночи в ночь – так легче почему-то – продолжался этот разговор. Остались тысяча страниц и Назым, каким я его знала. Теперь это самое главное.

Конечно, здесь не тысяча страниц, а половина, иначе было бы слишком много. Я оставила историю наших отношений и многие дорогие моменты жизни. Сюда не вошел рассказ о работе Назыма над стихами, пьесами, сценариями, романом, свидетелем которой я была.

Я опустила кое-что из гуманных соображений по отношению к людям, еще живущим и, наверное, раскаявшимся в причиненных Назыму огорчениях.

Вера

Москва, 1977 В прошлый раз, когда мы сидели с тобой на голубой скамейке у твоей могилы и молча шептались, мимо величественно шла старуха. Несколько высокомерно посмотрела на меня, проследовала дальше. Вдруг я услышала ее сильный голос:

– Жила на свете женщина. Потом на эту женщину надели корону. Теперь корону сняли. Осталась просто женщина.

Правда, она к слову «женщина» прибавила «красивая». Поэтично сказала старуха. Жаль, что ты не слышал. Тебе бы понравилось. Я знаю. А ты сидел со мною рядом, так близко, что наши колени соприкасались, и, как всегда, спрашивал: «О чем ты думаешь, Веруся? О чем ты думаешь?»

У твоей могилы голова моя становится ясной, легкой. Мы снова вместе. Я не одна. И нет для меня в эти минуты никаких проблем, никаких вопросов, все просто и светло, как в детстве. Мир стоит и плывет в обе стороны, как мысли. Смешиваются времена, сходятся дороги, сжимаются расстояния, и сквозь этот наплыв видений и образов пробивается эхо наших голосов – в час, когда мы молча шепчемся на голубой скамейке у твоей могилы.

Раньше я навещала тебя часто, почти каждый день. Потом мы условились, что я буду приходить по субботам. Ты согласился. Не с радостью, а так: «Ничего, мол, не поделаешь, маленькая Веруся, ходи хоть по субботам». Знаю. Все знаю, но что поделаешь, мне надо выжить, Назым. Помоги.

Утром я обычно еду на базар и покупаю тебе цветы. Я выбираю их так тщательно, как будто от их красоты и свежести что-то зависит, что-то переменится к лучшему у нас с тобой. Первое время я приезжала к тебе в такси. Твой шофер не оставлял мне ключей от гаража, боялся, что сяду за руль – разобьюсь. Не нарочно, конечно, по рассеянности. Хороший человек, все-таки жалел. Потом однажды дал повести машину. С тех пор я приезжаю к тебе на нашей «Красной шапочке». Вхожу в кладбищенские ворота как к себе домой. Сначала каждый шаг давался с трудом. Теперь – как к себе домой. Еще лейку прихватываю у смотрительницы возле ворот, метлу – полить розы, убрать вокруг. Иду и знаю, ты сидишь и ждешь на краю скамейки. На самом краю. И хоть пять человек на скамейку садись – не помешаешь. Сидишь и ждешь, как усталые больные в больницах в приемные часы. И каждый раз тебе кажется, что я не приду, что-нибудь у меня случится, помешает прийти… точь-в-точь как больные в больницах, сомневаешься. А я иду и вовсе сначала на нашу скамейку не смотрю, словно ее и нет. Цветы складываю на землю. Проверяю могилу, все ли в порядке. Смотрю: вот цветы – не мои. Кто-то приходил. Иногда нахожу сласти, например, пакет миндаля в сахаре. Без сомнения, они с твоей родины.