Выбрать главу

– Никаких стихов я не печатал!

– Как же? – спросили дервиши. – Вот, смотрите, они подписаны вашим именем!

В это время я играл под окном в футбол. Я услышал крики и препирательства в доме и вбежал туда из любопытства, конечно. Понял, в чем дело, сказал:

– Это я написал! – и прочел свои стихи.

Дервиши обалдели! Они воззрились на меня с благоговением. И мой дед растерялся не меньше других. Старики решили, что в меня переселился дух шейха Руми, и были готовы целовать края моих коротких штанишек.

Конечно, я ни черта не понимал ни в их религии, ни в их стихах. Я просто, наверное, слышал их стихи и подражал им.

– Это вы, молодой господин, написали такие прекрасные стихи? – спросили они меня, когда пришли в себя.

– Да, я написал! И еще напишу! И вообще буду большим поэтом! – крикнул я им и помчался к своему футболу.

Вот так, миленькая, видите, я немного зазнался в детстве. Потом дед любил повторять разным людям мою выходку. Он меня, в самом деле, очень любил. Вот это тепло его любви тоже сохранилось во мне, его гордость своим внуком, то есть мной. Это тепло тоже всегда ощущаю. Жаль, но в моей голове не осталось фотографии деда. Я прекрасно помню молоденькую маму. Она была первой женщиной, в которую я был влюблен. Вы не читали Фрейда? Я не его поклонник. Как материалист я во многом с ним не согласен, но кое в чем его наблюдения верны. Я был влюблен в свою маму. Она, знаете, была удивительно красива! Но у-ди-ви-тель-но! У нас в Турции существует обычай. Сейчас, конечно, остался только в деревне, а раньше его выполняли все. Когда моя мама выходила замуж, то перед свадьбой ее по нашему обычаю усадили в комнате. Конечно, она уже была одета как невеста и лицо ее прикрывала тонкая материя. С самого утра все гости, и вообще кто хотел, приходили посмотреть на невесту моего отца. Она воспитывалась в Париже, и даже турецкой крови у нее было мало, но она следовала всем обычаям Стамбула и, бедняжка, выдержала мучение до конца. Но я хочу сказать не об этом. У вас, у русских, тоже устраивают смотрины – сейчас, конечно, нет, но раньше было, я знаю из литературы. Люди, которые видели маму, не могли оторваться от ее красоты! Многие даже не выдерживали и поднимали вуаль с ее лица, им не верилось, что человек может быть так бешено красив. Люди трогали ее щеки, чтобы убедиться, не кукла ли перед ними в одеянии невесты. У мамы были синие глаза и такая свежая кожа, будто она из света утреннего солнца. По всему городу тут же пролетел слух, что мой отец женится на кукле. Так ее и звали. Люди целый день толпились возле нее, а она сидела неподвижно, молча и ничего не ела, потому что нельзя. Раз невеста – терпи. Вот, милая, я ненавижу всякие обычаи, всякие! Они нас держат. Я стал революционером, чтобы бороться против бессмысленности обычаев тоже. Обычаи держат людей в рабстве, а я против всякого рабства. Они оружие в руках обывателя, а я ненавижу обывателей. Обычаи – это страшно, даже свадебные, даже похоронные.

Тайна, тайна, тайна… Еще не ложь, но уже тайна. Она во мне, и поэтому от нее не уйти, не спрятаться. Я в твоем окружении, Назым. В колдовском, в желанном окружении. Хочется замереть, чтобы задержать время, как дыхание, и все в нас остановить. Но так не бывает. Кольцо, в котором мы оказались оба, сужалось. Было страшно заглянуть в его середину – там пропасть, там ничего нас не ждало.

Ты спросил меня однажды:

– Скажи, если бы перед тобой явилась гадалка, но не просто цыганка с вокзала, а научная гадалка, ты захотела бы узнать свое будущее? Свою судьбу?

– Нет, ни за что!

– Даже если это счастье?

– Все равно нет.

– Молодец. Я узнал бы! Даже если бы эта колдунья не хотела сказать, я умолял бы ее, чтобы узнать все. Ненавижу свою неизвестность.

Ты знаешь, наступает зима. Меня колотит озноб. Холод бежит по спине. Ты уже далеко. Сегодня смотрела на твои фотографии. Они не имеют никакого отношения к тебе – не увидела ни одной похожей. Они имеют отношение к твоим костюмам, которые висят в шкафу, и я могу сейчас встать, погладить их рукой, прислониться лицом и почувствовать твой родной запах. Но я не встану. Буду сидеть здесь, на кухне, за машинкой и чувствовать твой взгляд. Ты стоишь на пороге кухни, опершись плечом о дверной косяк, засунув руки в карманы брюк, смотришь. Я знаю, ты счастлив, особенно теперь, когда я говорю с тобой, когда ты видишь, что я ничего не забыла, что я одна. У тебя теперь много времени. Ты сделал все, что должен был сделать, и можешь стоять, засунув руки в карманы. Ты продолжаешь жить в нашем доме, но теперь не как хозяин, а как гость.

Иногда ты исчезаешь, и я ищу тебя во всех домах, куда ты мог зайти. Я звоню в двери, молча хожу по чужим квартирам, не смея спросить о тебе. Я заглядываю в кондитерские, в кафе, в кинотеатры, я возвращаюсь в наш пустой дом и подолгу держу в руках телефонную трубку, не набирая номера. У тебя его больше нет. Гудок гудит мне в ухо длинно и протяжно, словно зов. И чтобы отвлечься от сумасшедшего поиска, я заставляю себя войти в кухню, сесть за машинку и спокойно попросить тебя вернуться. Ты приходишь, когда я этого хочу. И я знаю – до тех пор пока я буду печатать на кухне, ты всегда будешь стоять на ее пороге, даже когда я состарюсь. Я знаю, что, обернувшись невзначай, я всегда найду твой ободряющий взгляд и любовь, которую никто не отнимет. Но, мой милый, наступает зима, и я ее боюсь. Выпадет снег, мороз спаяет землю; наши свидания – во что они превратятся? Твое фешенебельное кладбище станет похоже на погорелую деревню с памятниками – печными трубами; из-под снега то там, то сям будут торчать каменные плечи, руки, черные головы. Завоет ветер, заскрипят деревья… Зябко. Страшно. Я боюсь. Я не приду к тебе зимой, Назым.

Я ухожу, оглядываясь на зеленые еловые ветки с красными шишками на твоем холме. Я не протягиваю тебе руки, потому что рукопожатие не состоится из-за расстояния в… июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь… в полгода. Ты-то знаешь, как бывает, когда рукопожатие не получается. Помнишь, ты искал меня по всей Москве, ко всем приставал, всех спрашивал, когда я была у тебя под боком.