Выбрать главу

- Хасабьян дорогу сам знает. Хасабьян напарник не нужно.

- Ай, молодец! - вскричал Черненко дурашливым голосом. - Так бери меня с собой, я хороший, я смирный, ей-бо, бери, не пожалеешь.

- Н-нэ. Такой напарник нэ надо.

- Что ж оно получается, братцы, что, спрашивается? Лабойко дал от ворот поворот, Хасабьян, как последний единоличник, Ведерников не желает...

- Кто сказал? - С высоты своего роста Ведерников, успев намылить лицо до самых глаз, сверху вниз посмотрел на Черненко. - Я не отказывался.

- Так в чем загвоздка! Поехали.

- Мне мама не разрешает. Я еще маленький.

Тут все и грохнули - от кого-кого, от Ведерникова такого не ожидали.

Еще не заглох хохот, еще утирал выступившие слезы и покатывался со смеху Новиков, а кто-то из ребят успел притащить гармошку, и тут же, посредине двора, заглушая Лабойко, полились первые, завлекающие трели переливчатой "Сербиянки", и Хасабьян, сверкнув черным глазом, топнув до блеска начищенным сапогом, не пошел - поплыл, почти не касаясь земли, и плавно же, как крыльями, махая руками, раздвигал и раздвигал воображаемый круг до тех пор, покуда его в самом деле не обступили со всех сторон и не раздались первые поощрительные возгласы и хлопки.

- Давай, Хасабьяныч, режь воздух!

- Шибче!

- Сыпь веселее!

- Так ее...

- Во дает Кавказ! Во дает...

Развеселый людской круг охал, постанывал, рукоплескал, и Хасабьян, разгоряченный собственной пляской, вниманием и самой атмосферой, уже не плыл, а летел по кругу, притопывая успевшими снова запылиться сапогами, и, взлетывая, выделывал замысловатые коленца, похлопывал себя по бедрам и груди, подпрыгивал, успевая на взлете постучать каблуком о каблук, приседал и что-то гортанно выкрикивал на своем языке, по всей вероятности, зазывая танцоров.

От начсоставовских квартир многоцветной стайкой бежали вездесущие ребятишки - без них не обходились ни кино, ни солдатские игры и танцы, ни даже строевые занятия - и вмиг оказались, нырнув между солдатских ног, впереди всех в замкнутом кольце, где Хасабьян уже отплясывал не один: рядом, охая и покрикивая, утрамбовывал пятачок Новиков, и гармонист, сменив "Сербиянку" на "Барыню", притопывал в такт то правой, то левой ногой и дергал плечами, голыми, как у обоих танцоров.

Случись в этот знойный полдень хлынуть ливню с безоблачного ясного неба, ему заставские парни удивились бы меньше, нежели вступившему в пляс хмурому Новикову. Однако сейчас это событие восприняли просто: всем им - и Новикову - позарез была необходима хоть какая-нибудь продушина, хоть небольшая разрядка от сверхчеловеческого нервного напряжения, в каком они жили вот уже многие месяцы.

Хасабьян носился по кругу, прищелкивая пальцами, запрокинув черноволосую голову - будто падал навзничь, распрямлялся и снова, не зная устали, пускался вприсядку, огибая отяжелевшего от усталости Новикова и оказываясь то впереди, то за спиной у него. На его поджаром, будто сотканном из жил и тонких упругих мышц смуглом теле не было даже испарины.

Взятый кавказцем темп Новикову уже был не под силу, его движения становились замедленнее, теряли плавность, ту, чисто русскую яркость, с какой он вступил в тесный круг, в глазах появился влажный блеск, и весь он лоснился сейчас от пота, увлажнившего загорелое тело. Правда, пока изо всех сил сопротивлялся своему поражению, натужно дышал и все же носился по кругу, как одержимый, под выкрики зрителей.

- Жми, Леша!

- Жарь!

- Покажь ему русскую...

- Земеля, к ногтю его, к ногтю.

- Хасабьяныч, держи фасон.

- Отжимай Кавказ, Вася...

- Ас-са, ас-са!..

- Не сдавайся.

Над кругом плавал горький махорочный дым, перемешанный с пылью, взметывались хохот и выкрики, по-щенячьи заливались в неописуемом восторге начсоставовские дети, и долго бы еще длилась искрометная, взорвавшая тишину развеселая пляска, не появись почтальон на верховой лошади.

Новиков не выбежал - вылетел вприсядку из круга почтальону навстречу, выделывая ногами коленца и плавно взмахивая руками, дважды прошелся перед ним, приглашая, и лишь тогда отвалил в сторону, под жидкую тень старой яблони.

Важный, медлительный, как сам бог Саваофу почтальон въехал на заставский двор с туго набитой сумкой через плечо, окинул взором веселое общество, выжидая наступления должной тишины и внимания. Ждать ему пришлось считанные секунды. Круг переместился и замкнулся вокруг него и гнедого меринка, отмахивавшегося хвостом от назойливых оводов. С тою же томительной медлительностью кавалерист переместил сумку на переднюю луку, извлек пачку писем и, будто священнодействуя, стал перебирать каждое, не замечая жадного блеска в глазах своих сотоварищей, не видя изменившихся лиц.

- Луковченко, - позвал он, не повышая голоса.

- Я.

- Иван Ефимович?

- Ну, я.

- Танцуй.

Под снисходительно-нетерпеливые улыбки друзей парень, разок пройдясь с раскинутыми для пляса руками, на ходу выхватил конверт из протянутой руки почтальона, просияв лицом, отбежал в сторону, в момент отключившись от всего, что мешало ему остаться один на один с весточкой из дому, в счастливом ожидании чего-то необыкновенного, дорогого ему.

А "бог Саваоф" продолжал витийствовать, восседая на гнедом облаке, остервенело махавшем обрубком хвоста:

- Быкалюк?

- Я!

- Патюлин?

- Я - Патюлин.

- Ведерников?

- Тута.

- Надо говорить: "Здесь". Получай.

- Учи ученого.

- Рудяк?

- На границе.

- Сергеев?

- Который?

- Тебе пишут. Александр где?

- В наряде.

Счастливчики, едва услышав фамилию, притопывали ногами, имитируя пляску, выхватывали письма.

Круг постепенно редел.

"Бог Саваоф" на глазах у всех терял былое величие, опустился с гнедого облака на грешную землю, не оглядываясь на заскучавших ребят, повел меринка в поводу, на конюшню, небрежно забросив через плечо опустевшую сумку, где оставалось несколько нерозданных писем и пачка газет трехдневной давности.

Гнедой, дрожа потной шкурой, дергая мордой, отмахивался от осатаневших слепней, и разжалованный бог Саваоф то и дело сердито оборачивался к нему, грозя кулаком:

- Но ты, балуй тут у меня, чертова орясина!..

День медленно убывал, затопленный солнцем, пропахший запахами хлебного поля и соснового леса, напитанный шедшим от конюшни ароматом свежего сена; из открытого окна командирского домика неугомонный патефон слал в пространство, в, казалось, беспредельный покой обманчиво замершего Прибужья сентиментальный романс о терзаниях покинутой женщины.

Еще длился получасовый перерыв - оставалось несколько свободных минут, и Новиков, сидя под тенью полуусохшей, отцветшей без завязи яблони, прислушивался к мелодии, не вникая в слова; он еще не остыл, в нем продолжала бродить разгоряченная пляской кровь, еще шумело в голове и гудели ноги, а в глубинах сознания возникал, нарастая, протест против нелепого веселья и романса.

Ведерников, прочтя и спрятав в карман гимнастерки письмо, подошел с непогасшей блаженной улыбкой на конопатом лице.

- Сашка-то, свиненок, ходить начал. На своих двоих. Подумать только! Ходит, а!

- Какой Сашка?

- Сынок, мой Сашка, ты что - забыл? Катерина не обманет, она у меня баба серьезная, хохлушка у меня Катерина. - Ведерников ликующе посмотрел на своего отделенного, и было непонятно, чему он рад - первым самостоятельным шагам Сашки или жене. Он прямо светился от счастья.

- Хорошо, - сказал Новиков.

По тому, как он обронил это слово, по невидящему взгляду, сопроводившему сказанное, Ведерников без труда догадался об обуревающих Новикова тревожных мыслях - отделенный давно не получал писем из дому.

- Молчат? - спросил он.

- Ничего не понимаю. В чем причина? Что там могло случиться?

- Так уж и "случиться"! Ты им карточку когда выслал?

- Давно. Вместе с письмом. Где-то в половине мая.