Выбрать главу

— Ты меня не поня́л, — сказал Лешка с ударением на последнем слоге.

— Я тебя поня́л, — ответил я с тем же ударением.

Ему, как видно, понадобилось напомнить мне о Геннадии Подгородецком, будто я навечно был приставлен к Геннадию и дал обет не спускать с него глаз.

— Если ты понял, то это годится, — словно бы похлопал меня Лешка по плечу.

— Может, на этом закончить? — спросил я.

Нет, Лешка не торопился.

— Обожди! — крикнул он в трубку. — Пару слов. Я тебя третий день ловлю. Встретимся, а?

— Ты зарплату где получаешь? — спросил я. — У себя? И я у себя. А насчет телевизора — надоело! Однообразные передачи, полюбовались — и хватит.

— Еще, возможно, что-нибудь и прозвучит, — обнадежил меня Лешка. — В крайнем случае, просьба: поддерживать связь.

— У меня нервы! — гаркнул я. — Кидаюсь на своих! Для связей не гожусь! Отцепись!

И бросил трубку, пропади она пропадом, жили же когда-то без этой техники в тиши златых дубрав и в неге созерцанья.

Позвонила Жанна, ужаснулась:

— Какой у тебя разгневанный голос!

Мать для ребенка ближе, чем отец, подумал я, дороже; если мотну в Москву, Вовка меня забудет; мамин сын, Линкин, а если останусь? Все равно ведь исход один — и жгучая тоска. Не воспитают? Воспитают. Что при мне, что без меня. За себя тревожусь, не за Вовку: больно мне, а не ему.

— Слушаю, — сказал я сухо.

Нет ничего несноснее кающегося грешника; как бы ни обошелся я в прошлый раз с Жанной — справедливо ли, круто ли, скверно ли, — это был мой голос тогда, не чей-нибудь, моя натура, не чужая, а от себя отступаться я не собирался.

И теперь это был мой голос, не чужой, — ни отступаться, ни подлаживаться под кого бы то ни было я не намеревался.

— Ты на меня сердишься? — спросила Жанна.

Нет ничего несноснее заискивающего тона.

— Дурной пример заразителен, — сказал я. — Но за вычетом прошлого раза, который все-таки считаю допустимым исключением из правила, в рабочее время посторонней болтовней не занимаюсь. Не нужно превращать это в систему.

— Ты только скажи, да или нет?

Билеты на Москву выклянчивали у меня таким же тоном.

— Не задумывался, — ответил я. — По-моему, это не имеет никакого значения. Ни для тебя, ни для меня тем более. Ты не девочка, Жанна. Пора начинать жить в глубину.

— Я не умею, Дима, — сказала она жалобно. — Если мне кажется, что я кого-то нечаянно обидела, все мировые проблемы отступают.

— Сомневаюсь, чтобы они вообще на тебя наступали, — сказал я. — Но не будем требовать сверх меры. Каждому свое.

— Как ты говоришь? — не расслышала она.

А я спросил:

— Ты допускаешь, что могла меня обидеть?

— Допускаю, — призналась она в тяжком грехе. — Извини.

Что может быть несноснее?

И тут я понял — без ударения на последнем слоге — простую истину, которая почему-то не давалась мне годами. Вот что отталкивало меня от Жанны и теперь уж, кажется, оттолкнуло бесповоротно. Я презираю малодушие, безволие, смиренность.

— Твои извинения не делают тебе чести, — сказал я — Будь здорова, у меня… люди.

— Извини, — повторила она. — Будь здоров.

Никаких людей у меня не было, телефон трезвонил без умолку, но все же мне удалось направить свои мысли в нужное русло и к сроку добить очередной репортаж.

Затем я сам отстукал его на своей повидавшей виды «Олимпии» — машбюро уже пошабашило — и с чувством исполненного долга, в приятной задумчивости прошелся по опустевшим редакционным коридорам.

Приятность моих раздумий была, однако, мимолетна. Я никогда не спорю с самим собой — не потому, что нету повода для спора, а потому, что верю в себя и не намерен изменять этой вере. Но тут я вдруг усомнился: вера это или всего-навсего позиция? Впрочем, быть верным позиции разве не значит верить? В том, что я такой, а не иной, не заключается ли сердцевина моего самоутверждения на земле? Не пора ли начинать жить в глубину? А разве не так я живу? Это уже было похоже на спор.

Да, конечно, когда мне больно, мировые проблемы отступают. Но в моей микроскопической боли не содержится ли та самая капля, по которой узнаешь горько-соленый вкус океана? Громко сказано, не спорю, но теперь мне казалось, что не только умом я понимаю страдания матерей Вьетнама и боль всех отцов, разлученных со своими сыновьями.