Однажды утром я совершенно забыл о моих прежних несчастьях, чувствуя себя свободным, одиноким и счастливейшим из людей. Восходящее солнце уже начинало освещать поляну «Киль». Я находил очаровательной эту местность, которая другим показалась бы смертельно скучной. Ни одно дерево, ни один куст не препятствовали взору и не нарушали гармонии этого бесконечного зеленого пространства. Более высокие соседние горы скрывали горизонт, теснясь своими вершинами, покрытыми снегом. Жаворонки пели подо мной в тех сферах, которые были зенитом для жителей долины, а для меня — надиром. Глетчер, обращенный к солнцу, отливал наверху розоватым сиянием, внизу же блистал изумрудной зеленью. Воздух был чист и тих, ни малейший ветерок не колыхал травки.
Все это спокойствие охватило меня, я более не способен был думать; я как бы жил скрытой жизнью гор и скал, которые окружали меня.
Появление Фелиции Моржерон в эту раннюю пору при торжественном блеске зари меня поразило, как непредвиденное событие. А между тем что могло быть проще? Ей показалось странным мое удивление.
— Я не спала эту ночь, — сказала она, — у меня болела голова, и мне захотелось пройтись, но для того чтобы не опоздать к завтраку с братом, я вышла из дому, когда на небе еще светила луна. Я вам принесла сама эту корзину, потому что Тонино всегда забывает самое нужное. Я шла скоро; сначала было холодно, но теперь я согрелась, немного отдохну и потом возвращусь обратно. Пожалуйста, не стесняйтесь из-за меня.
Я благодарил ее за любезность и предусмотрительность, старался доказать, что она меня не стесняет, потому что как раз застала меня в то время, когда я ничего не делал.
— Напротив, — сказала она, — вы думали, а я знаю, что это ваше наслаждение. Вам никого не нужно, чтобы быть счастливым, и хотя вы постоянно заботитесь о счастье других, но эти заботы не мучают вас, потому что ваша совесть спокойна.
— Разве вы не похожи в этом отношении на меня?
— Нет, нет, вы ошибаетесь! Вы меня совсем не знаете. Я хотела бы, чтобы кто-нибудь на свете отдал бы мне справедливость и понял бы мои страдания.
— А вы, значит, страдаете? Я догадывался об этом, но вы так скрытны и сегодня первый раз сознались в них.
— Я должна была сознаться, потому что у меня не хватает более сил. Всякому терпению приходит коней, говорили вы, и вот мое уже подходит к концу.
Видя, что я храню молчание, она с горькой усмешкой сказала мне:
— Но вам ведь это все равно, не правда ли?
— Конечно, нет, — ответил я, — и я очень хотел бы как-нибудь помочь вам, но, зная вашу подозрительность, вследствие которой вы сразу лишаете доверия, я никогда не осмелился задать вам вопросы.
— А, значит, я несносное создание? Скажите же, что вы думаете обо мне, я за этим и пришла сюда.
Говоря таким образом, она закрыла лицо обеими руками и зарыдала. Это было первый раз, что я видел ее слезы, так как раньше она никогда не плакала. Проявившаяся в ней женская слабость тронула меня. Я взял ее за руки, говорил ей о дружбе, сочувствии и преданности.
— Нет, нет, — повторяла она, не переставая рыдать, — вы не любите и никогда не полюбите меня, так же как никто не любил и не полюбит меня.
Я старался доказать ей, что, говоря это, она выказывает себя несправедливой по отношению к своему брату, и в особенности к Тонино, который обожает ее.
— Ах, оставьте в покое Тонино, — воскликнула она. — Стоит ли говорить об этом ребенке?
Я видел, что в ней снова явилась потребность бороться даже против чувства дружбы, о котором она со слезами умоляла. Я первый раз постарался одержать верх над этим непокорным существом и отечески начал бранить ее.
— У вас больная душа, — сказал я ей, — ваши прошлые страдания не могут оправдать этого. Я был несчастнее, чем кто-либо, за это я ручаюсь, — я на двадцать лет старше вас и не имел возможности, как вы, с пользой пожертвовать собой. Мои старания оказывались всегда тщетными. А между тем я слабее вас, чувствителен и кроток. Я не умею собственными силами совладать с моим горем и не борюсь с ним: когда оно приходит, то сокрушает меня, и тогда как вы способны долго и гордо бороться, я, как ушибленный ребенок, надаю на землю. Однако я не считаю себя вправе отчаиваться, потому что я не зол и, покоряясь своему несчастью, стараюсь приободриться и действовать. Конечно, не в этом моя добродетель и, конечно, не в ней у вас недостаток — но вы слишком строги и суровы к себе. Во мне есть то, чего вы не желаете приобрести: это вера. Я не говорю о религии, я не осмеливаюсь спрашивать вас о ней, но в вас нет веры в людей, вы признаете и любите только двух или трех, но привычка спорить с ними лишила вас способности верить им. Этот разрыв нравственных связей с обществом, совершившийся в вашем сердце, сделал вас мизантропкой, а мизантропия есть та же гордость. Вы гордитесь тем, что переносите одиночество, между тем как должны были бы поступать совершенно иначе: отказаться от него и примириться с теми, которые из-за предрассудков и религиозной нетерпимости оскорбляли вас. Наконец, вы постоянно питаете враждебное чувство к людям и не подозреваете, что сами отдаляетесь от них и что своим упорством возмущаете их. То существование, которое вы ведете, ожесточает ваши мысли и смущает ваш рассудок; оно заставляет вас быть требовательной даже к тем, кого вы любите, и если вы не будете осторожнее, то ваша привязанность перейдет в деспотизм. Даже в вашей уступке их желаниям проглядывает какая-то неохота и презрение; сто раз в день вы порываетесь прибить ваших любимцев, между тем как могли бы так же, как я, убеждать и управлять ими.