Выбрать главу

Я не хочу подвергать критике памятник Н. М. Рубцову в Тотьме, но этот памятник — неправда. В развалинах Никольской церкви, что на берегу реки Толшмы, созвучия рубцовской судьбе больше. Они так же трагичны, как трагична его жизнь, так же страшны, как страшна судьба Рубцова.

В письме Глебу Горбовскому Рубцов, кажется, об этом и пытался рассказать. Он писал:

«Сижу сейчас, закутавшись в пальто и спрятав ноги в огромные рваные старые валенки, в одной из самых старых и самых почерневших избушек селения Никольского — это лесистый и холмистый, кажущийся иногда совершенно пустынным, погруженный сейчас в ранние зимние сумерки уголок необъятной, прежде зажиточной и удалой Вологодской Руси. Сегодня особенно громко и беспрерывно воют над крышей провода, ветер дует прямо в окна, и поэтому в избе холодно и немного неуютно, но сейчас тут затопят печку, и опять станет тепло и хорошо.

Я уже пропадаю здесь целый месяц. Особенного желания коротать здесь зиму у меня нет, так как мне и окружающим меня людям поневоле приходится вмешиваться в жизнь друг друга, иначе говоря, нет и здесь у меня уединения и покоя, и почти поисчезли и здесь классические русские люди, смотреть на которых и слушать которых — одна радость и успокоение. Особенно раздражает меня самое грустное на свете — сочетание старинного невежества с современной безбожностью, давно уже распространившиеся здесь…»

Письмо Рубцов не дописал, не отправил. Об этом нельзя было рассказывать никому.

И разве случайно взгляд Рубцова в стихах все чаще и чаще обращается «на тот берег». Туда же, куда смотрели святые с исхлестанных злым осенним дождем фресок…

Фрески заплывали темнотой, и, как эти фрески, погружался в черноту отчаяния и сам Рубцов. Казалось, навсегда рвались последние ниточки, связывавшие его с Москвой, со всем миром…

«Сижу порой у своего почти игрушечного окошка и нехотя размышляю над тем, что мне предпринять в дальнейшем. Написал в „Вологодский комсомолец“ письмо, в котором спросил, нет ли там для меня какой-нибудь (какой угодно) работы. Дело в том, что, если бы в районной газете нашли для меня, как говорится, место, все равно мне отсюда не выбраться туда до половины декабря. Ведь пароходы перестанут ходить, а машины тоже не смогут пройти по Сухоне, пока тонок лед. Так что остается одна дорога — в Вологду — с другой стороны села, сначала пешком, потом разными поездами».

Вместе с ощущением безнадежности нарастало и взаимонепонимание в семье.

«…Такое ощущение, — жалуется Рубцов в письме С. Куняеву, — будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мной тоже…»

И хотя тут же переводит разговор в шутку, дескать, мог бы объяснить этот казус с психологической стороны не хуже Толстого и хотя бы «в объеме достигнуть его, Толстого, глубины…», но отчаяннейший крик о помощи, прорвавшийся в строчках письма, все равно ведь прозвучал. И — увы — не был услышан.

«Жизнь моя идет без всяких изменений и, кажется, не остановилась даже, а не идет никуда… Получил письмо от брата из Ленинграда (Альберт Михайлович Рубцов жил тогда в Невской Дубровке. — Н. К.). Он зовет меня в гости, но я все-таки не могу сдвинуться с места ни в какую сторону. Выйду иногда на улицу — увижу снег, безлюдье, мороз и ко всему опять становлюсь безразличным и не знаю, что мне делать, да и не задумываюсь над этим, хотя надо бы задуматься, так как совсем разонравилось мне в старой этой избе, да и время от времени рассчитываться ведь надо за эту скучную жизнь в ней. Было бы куда легче, если бы нашлись здесь близкие мне люди. Но их нет, хотя ко всем я отношусь хорошо. Впрочем, хорошее отношение здесь тоже понимает каждый по-своему и все отлично от меня».

Это письмо — последнее из написанных им той зимой. Вскоре Рубцов уехал в Вологду на областной семинар начинающих литераторов, а оттуда в Москву — хлопотать о восстановлении в Литературном институте.

Выбираться из Николы зимой трудно. Нужно сначала пройти вдоль Толшмы тридцать пять километров до лесопункта Гремяченского, потом на лесовозе по узкоколейке Монзенского леспромхоза добраться до станции Монза, где и пересесть на поезд:

Вот он, глазом огненным сверкая, Вылетает… Дай дорогу, пеший! На разъезде где-то, у сарая, Подхватил меня, понес меня, как леший!

И, разумеется, нельзя было пускаться в такой путь без валенок. В валенках и отправился Рубцов из Никольского. В валенках ходил по Вологде, в валенках приехал в Москву. В валенках, уже по весне, возвращаясь в Вологду, заехал в Приютино. Таким, в рваных валенках, с детскими ботиночками, перекинутыми через плечо, и запомнили его друзья юности — Таисия Александровна Голубева и Николай Васильевич Беляков.

Таким, прошедшим по бездорожью, сквозь снежную мглу заметенного поля, усталым Путником видится сейчас Рубцов и нам…

25

…Уже написаны были Рубцовым великие стихи. Написаны там, на краю заледеневшего поля… И среди них одно из самых прекрасных и страшных — «Звезда полей»…

Звезда полей во мгле заледенелой, Остановившись, смотрит в полынью.

Эти строки завораживают, и сам, леденея от холода, будто бы заглядываешь в смертную черноту полыньи. Но стихотворение возносит душу к высшему свету:

…в минуты потрясений Я вспоминал, как тихо за холмом Она горит над золотом осенним, Она горит над зимним серебром…

И такая благость в достигнутых высях, такая чарующая даль открывается окрест, что уже не жалко и жизни — все родное, все освещено светом звезды полей… Но в последней строфе снова возвращаешься сюда, на поле, в заледенелую мглу:

Но только здесь во мгле заледенелой Она восходит ярче и полней…

«Полней» и «полынья»… Эхом, отразившимся от студеной воды, повторяется рифма, замыкая движение и не стиха даже, а самой жизни…

Это эхо различаешь всегда, вслушиваясь в стихи Николая Рубцова. Читаешь их, и словно бы твои самые главные и самые чистые чувства, отражаясь, возвращаются к тебе, и замирает сердце, узнавая их:

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора, Или, как ласка, в минуты ненастной погоды Где-то послышится пение детского хора, — Так — вспоминаю — бывало и в прежние годы!
Вспыхнут ли звезды — я вспомню, что прежде блистали Эти же звезды. А выйду случайно к парому, — Прежде — подумаю — эти же весла плескали… Будто о жизни и думать нельзя по-другому!

И вот тут-то начинаешь понимать вдруг, что, может быть, в том и заключается опыт души и сердца, чтобы научиться отзываться на звук Глагола, затерянный в древних, смутных и неясных смыслах. И стихают пораженные силой Глагола глухие стоны на темном кладбище, отступают бурьян и нежить, которым так привольно и на нашей земле, и в нас самих…

И не в этом ли заключена магическая сила рубцовской поэзии, не в этом ли и состоит его великий подвиг — подвиг Путника, стоящего на краю поля?