Ну, а когда жены энтов просто подошли, и не только остановили язву, но и излечили тот вред, который она успела нанести. Те травы и цветы, которые пожухли, вновь воспряли, вновь засияли. Что же касается тела Вэллиата, то оно обрело последнее, и самое из своих превращений — тело Вэллиата обратилось в прекраснейший цветник, весь наполненный внутренним сиянием. Да что говорить — такой цветник только в этих садах и можно было увидеть — по форме он напоминал человека, или даже скорее… такого человека, каким он мог бы стать, если бы этот мир не был искажен, или же — каким он станет через многие-многие века — это был человек из нежного света сотканный, человек созданный для любви и прекраснейших свершений… Глядя на него, забывалась боль и неопровержимым казалось, что забвения нет, что сейчас Вэллиат в лучшем месте, и сияет в свете Вероники… Это было прекрасно — в этом состоянии хотелось остаться…
А жены энтов уже подошли к ним вплотную, и ничего не стало видно за их плавно сплетенными ветвями и кронами. Все там плавно перекатывалось, все наплывало на них волнами нежнейшего, успокаивающего шелеста. Тогда успокоение получили все, и даже Альфонсо… Альфонсо — он страдал больше всех. Хэму сложнее всего было внушить это спокойствие, но, все-таки, удалось — все-таки, как и все остальные, он замер, прислушиваясь к шелесту листьев. В шелесте проступали образы, и, если бы их можно было облачить в слова, то вышло бы примерно следующее:
И вот уже каждому из братьев казалось, что он действительно дерево стоящее в беспредельной тиши, что над кроною его сияют звезды, и… ничего кроме этой тишины. Если бы кто-нибудь взглянул на них в это время со стороны, так увидел бы, что и внешне они преобразились — теперь и волосы и кожа их слегка позеленели — это был тот темно-зеленый оттенок, который можно видеть на уже старой, готовой к увяданию листве, также — казалось, будто бы они несколько выросли и руки их и ноги, а особенно пальцы, удлинились, стали напоминать ветви — на самом то деле причиной такого внешнего превращения было не пение энтских жен, но то питье, которое изведали они еще прежде. Как бы то ни было — энтские жены хоть и испытывали боль и раскаяние, что не успели вмешаться раньше, теперь, все-таки, успокоились, и решили, что то некуда не станут отходить от своих больных…
То спокойствие, которое заняло было Альфонсо — было недолгим — новый порыв пронзительной боли вымел его в одно мгновенье — так то легко, словно и вовсе ничего не было — и вновь пришла боль, вновь надрыв. И вот теперь тот зеленоватый цвет, который ненадолго захватил его тело, заменился темным цветом. Он сделал несколько шагов, и ноги его при этом сильно дрожали, да и все тело сводила судорога — по его лицу, по плечам проходили ветви жен энтов, и все то они что-то шептали, напевали — но все — теперь он погружался в свою — все глубже и глубже погружался, и их чары уже были не властны над ним. Он вновь уходил во мрак. Отчаянье незримым огненным обручем давило его голову, да и вообще — всю его сущность — не было ничего за пределами того отчаянья от которого он скрежетал зубами… Вновь и вновь с пронзительной ясность — будто это все свершалось и свершалось, видел он как сворачивает шею Вэллиату, и все не мог поверить, что — это уже свершилось, что все это уже никак не справить. Он пытался было себя утешить: "Да ты еще доброе дело свершил — от мрака его избавил" — но тут же он понимал, что все это самообман, что никакого доброго дела он не свершал, что только ярость им тогда руководила, и что это убийство тоже изначально было предначертано роком, и что убийство — оно и остается убийством, что уже никуда ему от этого нового кошмара не деться…
Жены энтов не держали его — ведь не могли же, право, они его насильно удерживать — и вскоре он уже вырвался на берег чистейшего родникового потока, упал в его леденистую плоть головою, и пролежал так, без движения, довольно долгое время — со стороны казалось, что это какой-то жадно изогнутый корень погрузился в ручей…
На самом то деле, Альфонсо был жив — он просто очень-очень мучался, он настолько погрузился в свое душевное страдание, что совсем не чувствовал мук тела, а, между тем, он уже задыхался и одна из жен энтов уже подошла, собираясь вызволить его, как он, прожженный одним чувством, вырвался. Просто и он, сильный — титанически сильный, уже просто не мог выдерживать этой боли, да и сколько же, право, можно — все-то боль да надрывы…
Но жены все-таки подхватили Альфонсо, поставили — он с резким вскриком дернулся, и на этот раз они не стали его удерживать — никак не стесняли свободу его движений. А он, страдалец вопящий, схватившись за свою совершенно седую голову, из всех сил бросился к Робину, схватил его, тоже бледного, тоже плачущего за плечи, и сначала было принялся трясти его из всех сил за плечи, и все выкрикивал голосом совсем уже больного, исступленного человека:
— Про Веронику!!! Слышишь — я молю, я приказываю, чтобы про Веронику!.. Мне больно!.. Нет сил! Ты рассказывай, а я так слабо надеюсь, что, быть может, полегчает… Что хочешь говори: вспоминай, что хочешь, но только про нее. Ведь ты же понимаешь, что все, что с именем ее связано, как таинство святое…
И много-много еще чего выкрикивал тогда Альфонсо, но, когда Робин сказал первые слова, он закрыл рот, и до самого конца не издал ним малейшего звука, и, если бы ему рубили тело, он все равно не издал бы ни звука, так как давно уже стоял превыше всякого физического страдания. А Робин, страстно желая помочь, и не ведая, как можно сделать это, вспоминая Веронику, шептал, рыдая:
Робин прикрыл глаза, и проговорил едва-едва слышно, мечтательным голосом:
— Только что перед собою Веронику видел — словно живую… — тут Альфонсо вскрикнул так, как вскрикнул бы человек, тело которого пронзили сотнями раскаленных игл, и он вцепился в плечи Робина, и из всех-то сил принялся его трясти, и все срывался и срывался из него этот беспрерывный запредельный стон, от которого в дрожь бросало.