Однако, хоть и погрузились во мрак, братья могли видеть все, что происходило вокруг — это кольца предавали им такие возможности. Они видели глубину мрака, они чувствовали и понимали, что все это живая (хоть, при этом, и чуждая всему живому), плоть. Они видели, как наполняли ее образы — все мрачные, но не все ужасающие — ведь эта буря была отражением того, что происходило в душе ворона, а там ведь так многое перемешалось! Ведь там же были и светлые воспоминания, о любви к той деве, дочери государя Келебримбера. Ведь не зря же ворон подхватил этого эльфийского государя возле вод озера Калед-зарема, ведь что ему было бы в этом эльфе, этом бывшем государе. Ведь теперь, когда Эрегиона больше не было, он значил бы для него не больше, чем любой иной эльф — а, значит, он вообще мог его не заметить, поймали бы орки, не поймали — все одно. Но, ведь, он был отцом ЕЕ, ведь он же ЕЕ помнил, он мог рассказывать — только поэтому он и утянул к себе государя. Ведь для Келебрембера начался сущий ад, когда только этот «Эрмел» появился в Эрегионе — с тех пор мука только нарастала, и вот теперь он был поглощен еще глубже в пучины страданий. Вокруг него клокотала боль, века мрака, холода, отчаянья, одиночества — все это обрушивалось на него темными водопадами, все это почти невозможно было выдерживать… И эта боль требовала, чтобы он вспоминал дочь свою, и он вспоминал — вспоминал лихорадочно, метался от одного воспоминания к другому — вот она совсем маленькая, вот лежит, уже изувеченная, окровавленная; вот, прекрасной девой смеется, бежит по дороге, взмахивает огромным букетом цветов.
— Я ее любил! Любил! Любил!! Любил!!! — в отчаянье завывал вокруг него мрак, и вновь требовал воспоминаний, и вновь они вылетали из Келебрембера, и вновь он скрежетал зубами — и вновь начинал вопить от этой невыносимой душевной боли, и чувствовал, что душа его раскалывается, и на какое-то раскаленное колесо натягивается — и все еще страдал, горел, метался. — …Это вы! Вы ЕЕ убили! ВЫ! Ненавижу вас всех! Слепцы! Вы убили самое драгоценное что было! И теперь нет пощады! Ну же — вспоминай, вспоминай, вспоминай!..
И это состояние, каждое мгновение в котором казалось адской вечностью, тянулось до этого времени. И, хотя конечно, дух ворона нельзя назвать чем-то целым, гармоничным — все же, несмотря на то, что он в одно и то же время и на сады энтов нападал, и с эльфами сражался, и эти вот образы созерцал, страдал — несмотря на это не было такой расщепленности, когда бы все эти стороны духа действовали в разных направлениях, нет — это все было единым, болью проникнутым; и страдая, и Любя, он с яростью невиданной прежде разрушал, топтал, жег — он ненавидел этот мир, судьбу свою — и вновь, и вновь в этих рокочущих вихрях поднимался вопрос: "Почему, по какому праву отобрано единственное мне дорогое?!.. Ах, отобрали у меня! Ну, теперь платите за это! И не будет вам уж никакой пощады! Никогда! Никогда!" И потому то братья могли различить эти туманные и прекрасные, но тут же разрываемые кровью, вопящие в страдании образы.
— Быть может, мы сможем все-таки его одолеть?! — страшным гласом из мира теней, взвыл тогда Робин, и весь его мертвенный, одноокий, словно бы из изуродованной кости вылепленный лик, вспыхнул внутренним жарким сиянием. — Видите, видите — не все в нем так уж безысходно! Ведь знает же он это чувство — Любить! Ну, так что же мы — давайте же наставим его на истинный путь! Ведь единственное что надо — это показать, что и мы любим, что и мы стремимся к своей звезде! Надо показать, что — эта дорога истинная, просто вернуть его к свету — давайте же, давайте! Подхватывайте за мной!..
Робин рассчитывал, что братья подхватят эти строки, и они могучим хором смогут разогнать отчаянье, смогут сделать так, что ворон вновь будет влюблен, и избавит их от страданий. И вначале ему даже показалось, что, действительно, они подхватили за ним, запели… На самом то деле — они, обуренные своими страстями, быстро сбились, и кто выл, кто прислушивался, кто метался, как и прежде из стороны в сторону. Одна Аргония была поглощена этим пением — и она была поглощена им только потому, что здесь видела хоть какую-то возможность к спасению своей любви. И вот она потянула Альфонсо за собою, ну а тот не сопротивлялся — все страдал во мраке, вновь и вновь видел себя убийцей матери, лучшего друга, брата, видел еще какие-то еще предстоящие ужасы — еще более тяжкие, нежели уже пережитые. Он просто оказался рядом с Робиным где-то в середине выговариваемого им стихотворения, и услышал чей-то пылающий страстью, словно бы в нежных объятиях его заключающий голос:
— Слушай, слушай — это же для Тебя! Для Нас!..
Альфонсо не мог этому голосу не подчиниться — и он действительно стал слушать, и, хотя не понимал слов — понимал само чувство, и, когда в конце, не получив поддержки, голос Робин замолк, сменился леденящим, отчаянным воем ветра, Альфонсо подхватил его, и тут же заговорил, завыл с дрожью:
И, хотя теперь уже ни Робин, ни кто-либо из братьев не слышал его, так как все вновь были во власти вихрей душевных — все-таки чувства эти подействовали на ворона. Тут, конечно, и то, что до этого проговорил Робин сыграло свою, значимую роль. Этот ворон уже от второго из них услышал то, что совершенно не ожидал услышать — признание в любви. Ему казалось, что эти фигурки уже полностью принадлежат ему, и причем самой мрачной, злобной его части. А тут вдруг такая вспышка! Такие вдруг чувства искренние! И тут же забилось в нем, то, что хоть и не было высказано словами, все-таки, было прочувствовано каждым: "Да что же это такое?! Что же это за загадка, что за крепость такая непреступная этот человеческий дух?! Ответьте?! Ведь бился же над вами, бился! Ведь казалось бы сделал так, чтобы в вас один мрак, да отчаянье осталось! Уж через столько вы прошли!.. И что… Да ведь все то же, что и в самом начале было осталось! Нет — даже возросли ваши чувства, и более пронзительными, более искренними стали! Ведь я же жаждал полностью подчинить ваши, человеческие души, полностью — чтобы вы моими рабами, частичками меня самого стали, и на все времена, на вечность! О, если бы это удалось!.. Если, если бы…! О — это была бы великая победа! Но нет же — и сейчас, в самом центре мрака, когда, казалось бы, и надеяться то уж не на что — вы все равно Любите! И все равно мне об Любви говорите! О, да, да, да — это чувство — это великое, прекрасное чувство! Я и сам… И я сам… Я сам теперь понимаю — да — все меньше сомнений — И я должен Любить! Но как же! Я потерял ЕЕ!.."