Вчера пропала маленькая Нэдия и волчонок.
Ведь, в последнее время, обычно она меня будит по утрам — она то встает совсем рано, ну а я то и просил ее, чтобы будила так рано — мне то время на сон не простительно терять — впереди вечный сон меня ожидает. На этот раз меня разбудила ласточка залетевшая на подоконник, и спевшая несколько своих, столь же стремительных, как и полет ее трелей. Как только открыл глаза, так и понял, что Нэдии уже нет ни в башне, ни где-то в окрестностях: опустело как-то все это окружающее. Сразу стало тяжело. Не смог сдержать слез, потому что понял, что никогда она не вернется. Так, только уходит кто-то близкий, понимаем, насколько же он действительно был дорог… И представьте же себе — я то, старик одеревеневший, совсем седой, дряблый — я, словно мне не сто, но лет тридцать — спустился из башни, и из всех то сил пошел прочь. Уж и не помню, куда шел, но все-то верил, что за нею, за доченькой приемной… Наверное, я очень хорошо прочувствовал тогда Маэглина, как он, вечно одинокий, страдал и все рвался — то за доченькой, то за женою. И я не мог принять, что Она, внученька моя, ушла — ведь до этого я был уверен, что она останется со мною до конца — и уж не знаю, успел бы я дописать мою темную повесть, но хоть то, что написано, она бы взяла с собою, да и отнесла бы людям. Думал: "Ну, а что же теперь? Кто же донесет?.. Да, ведь, совсем некому! Здесь на десятки верст только природа — только скалы, да деревья. Быть может, через десятки лет кто и набредет на башню — но кто — ведь могут и орки придти… Кто знает! Кто знает!.. Но неужто весь мой труд тщетен?!.." Сдавленный тяжестью этих мрачных размышлений, я остановился у почти отвесного склона — с огромный высоты виден был простор на многие-многие десятки верст — там, в долинах, в этот вечерний час, взрастала, кипела, цвела, мириадами оттенков сияла жизнь, и тогда забыл я о своих горестях, и даже забыл, что я человек, и не знаю, что удержало меня сделать шаг, да полететь, словно птица… Не помню я и того, как вернулся в башню — все было, как во сне, и очнулся я от этого состояния, уже сидя над своей рукописью — в руке я держал выведенную рукой Нэдии записку. Она только научилась писать, и потому буквы кривились в разные стороны… Мне потребовались даже некоторые усилия, чтобы разобрать следующее: "Дорогой дедушка. Я должна жить. А у вас я не живу. Меня так многое ждет. Я должна идти. Простите, но я не могу больше ни дня оставаться отшельницей. Простите, простите! У вас такая маленькая башенка, а мир такой огромный…" — там были еще какие-то слова, но я уж совсем не мог их разобрать, так как слезы заполнили мои глаза — и так то я долго плакал, что потом все слова там оказались размытыми, и уж сколько я потом ни старался — так и не мог дочитать, чем заканчивалась… Но, конечно, и по прочитанному я все понял. Она просит у меня прощения — милая, любимая внученька! Это ты меня прости, да как же я мог удерживать тебя в этой башне столь долгое время!.. А как вспомнил я, как едва птицей с оврага не бросился… Ну, ты уже далеко, да будет с тобой, да и с волчонком твоим, мое благословение. Где-то на тех долинах свершается уж повесть твоей жизни…
А, все же, слезы душат… Следующие строки, пусть свяжут эту историю из моей жизни, и то, что происходило несколько тысячелетий назад у прекрасных, и тогда же сожженных садах жен энтов:
Невозможно описывать одно прекрасное: в нем, по сути, ничего и не свершается, и разве что стихи записанные ими тогда, можно было бы привести — но стихи (пусть даже и самые прекрасные), все равно — были бы лишь блеклой тенью от того, что переживали они на самом деле; да и стихов этих не сохранилось… Да — до той поры, пока не вкралась туда тень, и описывать то практически нечего. Хотя — тень все время была, и просто некоторое время оставался почти незаметной. Ну, разве что-то иногда, на этом безмятежном горизонте вдруг промелькнет некий темный сгусток, или же тени между ветвей вдруг углубятся, наполнятся мертвенными тенями, вдруг, где-то в отдалении, ветер леденящий, мертвенный провоет, но, ведь — это лишь на мгновенье, и совсем никому не заметно. А точнее — все это замечали, и все чувствовали, сколь скоро оборвется их счастье. Но, ведь, не хотели этого принимать — сами себя обманывали…
Сколько же, право, продолжалось это их мнимое «безмятежное» блаженство?.. Для них, как и следовало ожидать, протянулось оно лишь одно мгновенье, а для окружающего мира, минуло, быть может, несколько дней… Хроники молчат о точных датах…
Но однажды они сидели кольцом, взявшись за руки: с холма открывался вид на многие-многие версты окрест, иногда наплывало дыхание ветерка, солнечные блики золотились в их волосах, и, оказывается, не было среди братьев ни одного у кого бы не было хоть нескольких седых прядей. А у Робина волосы были совсем седыми. Волосы Альфонсо тоже отливали белизною — рядом с ним сидела Аргония, и она смотрела на него с таким почитанием, с каким смотрят на высшее, непостижимое, но всею душой любимое. Поблизости, но за пределами круга был и Маэглин, со своего места, он мог видеть только несколько Ее золотистых прядей, однако, в этом мире, ему и этого было достаточно — ведь он чувствовал единение с Нею — он был счастлив. И вот Аргония, которая, как в некий монумент вглядывалась в лик своего возлюбленного, увидела, как вдруг потемнели его глаза, и тут же заплакала — робко поцеловала его в щеку, но он, погруженный во внутренние виденья, совсем не заметил этого. В это же время, в небесах появилось несколько стремительно вращающихся, сыплющих веерами из крупных темных снежинок, воронок. Некоторые из этих снежинок долетали и до сидящих — казались неожиданно холодными, подобными ледяным иглам, прожигающим кожу. И вот что заговорил тогда Альфонсо:
— Нет, нет — не в силах я так дальше жить… Не в силах… — тут глаза его еще больше потемнели, и вдруг он вскричал. — Не могу!!! Не могу!!! Нет на душе покоя!!! — взвыл ветер, и теперь уж не умолкал, но все возрастал, полнился мраком — теперь все окружающее полнилось стремительными, расплывчатыми тенями — поднималась настоящая снежная буря — вырывающиеся из него слова сливались с воем стихии — одно целое составляли. — Ведь слишком многое нас гнетет! Слишком многое в наших душах, обманом нашим только спит, но, ведь, никуда оно не делось! Ведь проснется рано или поздно! Вот уже и проснулось!..
Его пытались остановить, говорили что-то про любовь, про свет — но только лишь в первые мгновенье, а дальше то спавший в них мрак пробудился, и все то окружающее, что было прекрасным за несколько мгновений до этого, стало теперь жутким. Тот наполненный светом многоверстный простор, который открывался с холма, теперь представлял стремительно мечущееся из стороны в сторону скопище теней — можно было разглядеть и ближнее и дальнее, и все это было наполнено жуткими образами, призраками.
— Это все из нас!.. Прорвалось!.. Прорвалось!.. — безумно захохотал Вэллас, и тут почва, в нескольких десятках метров от них вздыбилась, забурлила, и из глубин ее стали вырываться бесы — эти безумно хохочущее, наполовину изгнившие подобия самого Вэлласа. — Вот видите, видите! — зашелся пронзительным, болезненным хохотом их создатель. — Действительно — все обманом было, а вот он — истинный наш лик…