И вот волна оборотней уже налетела на них, вот, подобно звездопаду обрушились в ударах многочисленные клинки, и тут же все перемешалось, обратилось в то, во что и должно было обратиться — в изничтожающий сам себя хаос — хруст костей, брызги крови, безумные вопли, хрипы — все это было и прежде — все это противное любви, а значит и всему мирозданию вновь свершалось, вновь терзало глаза. Эти волколаки неслись беспрерывной лавиной — и, не смотря на доблесть эльфийских воителей, несмотря на то, что каждый из них уносил по дюжине, а то и по две дюжины этих жутких созданий, налетали все новые и новые — эльфов становилось все меньше. Еще изливали со своих ветвей лазурные потоки жены энтов, но в пепел обращались, гибли под ударами молний — и, глядя на тот весенний свет, который лился от их ветвей, и который разрывался, таял без следа — молить хотелось, чтоб побыстрее уж все они погибли, так как невыносимо было наблюдать эту долгую, обреченную гибель прекрасных созданий.
Вот то, что клокотало над их головами, стало выгибаться вверх, образовывать исполинский купол. На мгновенье мелькнула надежда, что вмешалась таки высшая светлая сила, что Валары решили покинуть свои райские кущи, придти на помощь страдальцам в Среднеземье. Но нет — надежда исчезла столь же стремительно как и появилась. Это тьма, это ворон образовывал эти огромные формы, чтобы можно было излить то страдание, то отчаянье, которое им теперь владело. Да — это был исполинский, уходящий на многие версты ввысь купол — в самой выси трепетало, рвалось, металось раскаленное кровяное марево; стены же тоже пылали кровью, и, казалось, что стекают вниз по ним кровавые водопады; они надувались клубами, они хрипели, они пульсировали, исходили огнистыми струями, которые в ярости, одна в другую впивались, образовывали безумные формы. Иногда эти исполинские стены меркли и тогда все погружалось в совершенный мрак, и только кровяное марево в вершине купола зияло яростным оком — иногда все вспыхивало столь ослепительно ярко, что должны были бы ослепнуть глаза, но нет — они не слепли, и только иглы боли прожигали.
Поднял руки Робин, заговорил, закричал со страстью, рыдая. И, хотя не было слышно ни одного слова, конечно, ясно было о чем он вещает. Но на этот раз слова его были бессильны — вот ударила в его фигуру молния, и даже на расстоянии нескольких десятков метров чувствовались волны жара. Фалко был рядом, и он бы разом обратился в пепел, если бы один из порывов ветра не отнес бы его все-таки чуть в сторону. Теперь хоббит вскричал, и, ничего не видя за сиянием, не чувствуя, что плоть его обугливается и дымиться, медленно, шаг за шагом, стал прорываться к своему сыну. Он даже не понял, что дух его покинул тело — он просто получил большую свободу, и оказался вдруг в верхней части купола, в кровяном мареве, на много верст выше гибнущих, обреченных. Он просто понял, что враг его ворон теперь рядом с ним. Вначале он бросился на врага, но тут понял, что это не поможет, что это не верный путь. Но тут он вспомнил Холмищи — сначала это был хрупкий, весь перекошенный кровавыми вспышками образ, но вот он вырос, окреп — сладостными волнами пришло к нему спокойствие.
Он стоял, обняв ствол милой березы. Совсем недавно прошел дождь, и в умиротворенном свете закатного солнца, в этих мягких, женственных, вечерних тенях взошел туман, клубился сказочными, прекрасными образами — невозможно было оставаться безучастным, наблюдая эту красоту, невозможно было усомниться, что какая-либо мрачная сила сможет причинить хоть какой вред этому. И тогда Фалко заговорил, запел, продолжая начатую братьями поэму — последнюю поэму:
Так вещал маленький хоббит Фалко, а точнее дух его — дух для которого не существовало ни понятий пространства, ни времени. Он не видел того кровавого марева которое яростно вокруг него клокотало, бросалось на него, яростно ревя, жаждало поглотить это ненавистное пение — но было бессильно, и не могло уйти.