Альфонсо весь дрожал, и несколько раз порывался что-то сказать, но выходил лишь только стон. Он сильно сжимал плечи Аргонии, а паутина морщин на его лице ужасно углублялась — он похож был на видение из кошмарного сна, на этакого человека с потрескавшимся, мраморным ликом. Наконец, он смог выдохнуть:
— …Не смей даже упоминать!.. Ты…
— Нет — выскажу все, или сколько смогу, до тех пор, пока ты меня не убьешь. Вы оба были безумцами, и не могли найти утешения друг в друге. Неверно, что пламень сталкиваясь с пламенем тухнет; неверно, что вода, смешиваясь с водою обращается в огонь — эти стихии только разрастаются. Посмотри вокруг, посмотри на спокойствие бесконечного мироздания, ничто здесь не рвет самое себя, все в тихой, нескончаемой любви. А что ты слепнешь, что же мечешься с этим бредовым виденьем?!.. Любя, так сильно, все это время любя, смею говорить тебе эти слова…
— Не смей! — он еще раз встряхнул ее за плечи, а сам горько, мучительно заплакал.
— …И зачем эти метания за безумной, которую напевы моря могли бы излечить, зачем же это ослепление. Иногда, ведь, на тебя находит жуткая боль — ты вспоминаешь, что убийца матери и лучшего друга. Ты страшно казнишь себя, уверяешь, что недостоин любви этой Нэдии, что давно уже должен был умереть, потому что только новые беды всем окружающим приносишь. Но эти порывы проходят, потому что невозможно выдерживать их слишком долго, тело истощается, ты на грани смерти, и тут же кидаешься в новые мученья, вновь гонишься за безумным своим идеалом…
— Остановись! Остановись! — взмолился Альфонсо, и отпустил ее плечи, вцепился в свое лицо, и стал отступать к фонтану — отступал до тех пока не уткнулся в него спиною.
Аргония шагнула за ним, положила свои нежные, и очень жаркие, подрагивающие от волнения ладошки, на его широкие, и жесткие, словно из камня высеченные ладони, проговорила негромко, со слезами:
— А истина вся в том, что нет человека более достойного любви, чем твоя матушка. Да, по ней, а не по этой придуманной тобою Нэдии должен был ты все эти годы лить слезы. Но это не были бы темные слезы отчаянья, эти надрывы; эти казни самого себя; если бы ты думал о ней, если бы вспоминал, то давно бы понял, что прощен, да и не было на тебя зла никогда. Скажи, почему ты не можешь любить существо самое близкое тебе?.. Почему ты посвящаешь сонеты своей безумной страсти?.. Альфонсо, Альфонсо — я молю тебя: прямо теперь вспомни свое детство, а это самое светлое, что в твоей жизни было, вспомни какое-нибудь чудное мгновенье, и посвяти ему сонет. Молю тебя — ты вспоминай, чувствуй, что матушка тебя любила и любит, и говори эти строки для нее…
— Как же хорошо, как же хорошо ты говоришь! — в истовом восторге воскликнул Альфонсо.
— А ты прости меня, что раньше тебе этого не говорила. Хотя… наверное, и сама была ослеплена, не могла этого сказать, потому что не вполне чувствовала. А вот теперь, на эту звезду глядя, с верой, с самым искренним чувством, могу это сказать…
— Да, — я чувствую, как искренно ты говоришь. Неужели в твоих словах истина?!.. Да — так и есть! И знаю, почему ты это так сильно почувствовала. Ведь эта та звезда тебе сказала! Да?!
Альфонсо вскинул голову, и смотрел на ту, самую яркую звезду, которая сияла на западном небосклоне, которая привела его на эту поляну. Теперь, когда небеса полнились потоками прекрасного, мертвенного лунного света, чувствовалось, что они не одни, что на них взирают, любят их некие высшие создания, и Альфонсо знал, что и его матушка с любовью сейчас смотрит на него, и по изъеденным щекам его, сияя словно звезды падучие, покатились крупные слезы, а сам он рухнул на колени, и вытянув к этой звезде раскрытые объятия, прошептал вдохновенным голосом:
Он метнул стремительный, пламенный взгляд на Аргонию, и протянул к ней руки, она же положила в них свои легкие ладошки, и он сжал их так, что едва не раздавил (но не он, не она не чувствовали силы этого пожатия — они пребывали в состоянии восторженном, словно бы во сне пребывали, и все не могли поверить, что все это на самом деле свершилось). После нескольких минут торжественного молчания, Альфонсо вновь вскинул взгляд к звезде, и долго ее созерцая, тихо прошептал:
— Да — она действительно любит меня… Но я еще ничего не выразил. Я так многое, так многое должен ей рассказать… Нет — постой, вот она мне говорит. Я слышу ее голос. Какие прекрасные слова:
— Нет — это совсем не те строки, которые мне звезда прошептала. Разве же можно повторить те, ее строки?.. Ах, нет — те небесные слова не для нашего слабого, несовершенного языка. Я вот их почувствовал, загорелся ими, и этим очень счастлив… Ах, как же хорошо смотреть на это небо!.. Матушка, матушка моя!.. Ах, девушка, милая девушка (он даже и имени Аргонии никогда не знал) — спасибо, что так, одним только мудрым советом смогла меня излечить. Надо то было только вырваться из образов этих безумных; только вспомнить ту, которая действительно любила меня. Ведь некто же, никогда не любил, да и не смог бы любить так, как матушка любила…Матушка, которую я… убил! Убил!!! О, небо! О, небо!! О, небо!!!..
Он вскрикивал со страстью, со вновь возродившейся болью. И тогда Аргония, даже и не понимая, как она может переносить вид его мучений, бросилась к нему, обняла, стала покрывать его страшное лицо поцелуями, но Альфонсо едва ли чувствовал эти поцелуи, едва ли понимал те нежные слова, которые она ему дарила. Он смотрел на яркую звезду, и вновь чувствовал, что он прощен, и любим; и не понимал, как это он мог сомневаться в этой любви, как мог полагать, что эта ночь может нести какие-то иные чувства, кроме самых светлых, и вообще — он не мог понять, как прежде находил все бытием безысходным, отчаянным, тогда как, на самом то деле все было в любви, да в спокойствии. И вот он шептал, обращаясь не к Аргонии, (как верила она) — но ко всей этой ночи бесконечной, тихой:
— Столькое достойно любви; самого нежного, преданного чувства! Если даже всю жизнь, в каждое мгновенье сиять этой любовью, то, все равно, не успеем одарить этим чувством всех, кто ею достоин! Да и веков и тысячелетий не хватило бы… Ну, а отец мой — адмирал Нуменора Рэрос. Нет, нет — просто милый мой, добрый батюшка. Ведь как он любил меня в детстве, сколько сил в мое воспитание вложил. Он и матушка — вот те, кто любили меня больше всего на этом свете, а я про них совсем забыл, да прежде и вовсе не замечал… Простите же, простите меня пожалуйста, любимые, родные мои!.. Ах, я чувствую, что прощен, и все равно не могу не молить у вас… Вы, Святые, с этой любовью ко мне — пожалуйста, примите мои искренние чувства. Я, может и злой и гадкий, пусть весь в темноте, но вот есть же светлые чувства во мне все-таки, вот сейчас же светлые чувства, любви к вам, милые вы мои, так горят во мне. Ну, вот пускай все гадкое во мне и умрет, пусть только этот свет останется… Я молю вас — вечные, сияющие — очистите вы меня от всей этой грязи!.. Батюшка, эх — неужто ты в том мраке, неужто ты там с ветром несешься, растворяешься в нем?!.. Нет, нет — не верю — это все наважденье было, затем только, чтобы во мне самом отчаянье поселить. И как же я еще мог сомневаться?! Вот под этим небом, и сомневаться?! Какие же ничтожные все те иллюзии — что они все стоят, когда вот любовь бесконечно, бесконечно надо мной сияет!..