И сильнее тогда всколыхнулись тогда стены, и заструились, вновь складываясь в облик милый, светлые потоки. А Робин взвыл, и образ этот разлетелся, и сияющие обломки тут же были унесены куда-то прочь.
— Пусть будет ветер! Да — пусть будет ветер! Больно то как! Бо-о-ольно мне! — взвыл Робин, и из единственно его ока потекли сияющие, раскаленные слезы.
Взвыл и стал усиливаться, наполняться все большей мощью ветер, он гудел, он выл, он проносился вокруг, он стремительно менял свое направление, в нем вспыхивали и тут же гасли мириады свечей, еще какие-то светляки едва приметные носились.
О, как же все выло! Словно бы стаи голодных волков проносились в этом мраке перед Робиным — и он уж действительно мог различить движенье — вот они — проносятся стремительные, с пылающим голодным вожделеньем очами, щелкают их клыки.
— Да! Пускай еще усиливается ветер! Еще, еще сильнее! О ветрило! Дуй же! Дуй же, как и боль моя, как и душа истерзанная, в боли по тебе, единственная, светоносная!.. К тебе, к тебе одной взываю из этого темного мира! Приди, приди же ко мне, но не колдовством из меня поднявшимися, не образом, который как живой, но который в еду может обратиться, но ты, живая, но ты, вся Святая — ты, та самая Вероника, которая двадцать лет назад с нами была… О, дуй же, буря великая, дуй же с такой силой, чтобы весь мир этот разрушился! Ну, что же так слабо — еще сильнее! Реви!!!
А кругом творилось нечто уже совершенно невообразимое! Проносились сотни, тысячи переплетенных волчьих тел, щелкали их клыки, глаза как искры мелькали, все быстрее и быстрее — наконец, все они слились в один туннель, который вокруг него проносился столь стремительно, что ничего уже нельзя было в нем различить. И иногда из глубин этого туннеля всплывали облики Вероники, была же она точно как живая, и каждый раз начинала говорить что-то, и каждый раз Робин начинал выть, и хватался за голову, и орал постоянно, и разбивался в клочья, и тут же прочь уносился этот, ничем от живого не отличный образ. А он отдергивался назад, и тут же обратно, вперед вытягивался, и руки дрожащие то жаром, то холодом исходящие вытягивал навстречу этим бьющимся, изгибающимся, с оглушительным воем проносящимся клубам, и он заходился в вопле:
— В-е-р-о-н-и-к-а!!! А-а-а-а-а!!!!
Это был такой вопль, от которого у любого бы в ушах заложило — и многие бы испытали страх, понимая, что не может с такой силой человек надрываться, что — это дух могучий, но обезумившей орет так… Однако — это был Робин, и он все сильнее, и сильнее, выплескивая изо рта капли крови, расходился.
— Да будут же ветры еще сильнее! Вероника! Вот я! Вот я — стою на коленях и молю, чтобы ты, Святая, пришла и вырвала бы меня из этого мрака! О-о-о!!! Приди же!!! Приди!!! — и вновь этот дивный образ, а вокруг него стала распахиваться волшебная страна детства, и вновь сжал голову Робин, и вновь отдернулся, и вновь образ этот был разбит в клочья. — Не-е-ет!!! Все не то!!! Это же обман, это же в еду может превратиться!!! Приди же настоящая!!! При-и-иди!!! Молю!!!
И тут распахнулось огромное пространство, и тут же собралось в исполинскую волну рокочущего мрака — это был вал на многие версты простирающийся, это был какой-то космический образ, и вот образ этот, с воплем, от которого у иных бы барабанные попонки лопнули — вал этот в мгновенье нахлынул на Робина, закружил его, завихрил, понес куда-то, но тут же и оставил, и стоял он на прежнем месте, на коленях, и все в том же исступленье, надрываясь, подобно стихиям, кричал ее имя.
— Святая!!! Милая!!! Прийди!!!
И вновь, и вновь поднимались образы которые он один за другим разбивал, потому что это было все не настоящее, и, в то же время, живые образы! Он все ждал, когда же придет некий дух который нельзя будет обратить ни в еду, ни в искры, и раз ему показалось, что, действительно, пришел такой образ, и он не прочь его разорвать в клочья. И эта Вероника, звездному небу подобная, подплыла к нему, и буря усмирилась, однако, тут он понял, что сам себя настроил так, будто — это настоящая Вероника, и действительно — тут же она рассыпалась в клочья, и вновь, и в еще большем исступленье, взревела тогда буря.
И вновь он вопил, и вновь вытягивал руки, и чувствовал, что изгорает в этой страстной борьбе, и тогда захрипел:
— Но я клянусь, что не отступлю до тех пор, пока не одолею… Пока не одолею этот мир! Безразличны мне всякие глупые законы! Безразличны и ненавистны!.. Будь ты проклята — смерть разлучница! Я ненавижу законы бытия! Да будь ты проклят, Манвэ, вместе со своим Иллуватором! Пусть же будет разрушен этот мир, пусть в ничто, в пепел обратится!.. О — теперь я понимаю этого Мелькора — да как же можно смириться с этими глупыми, кем-то, почему-то установленными законами?! Мелькор! Моргот! Ты мне помоги!!!..
И он лихорадочно стал представлять, каким он был, сильнейшим из порождений Иллуватора, когда он, в одиночестве, отверженный единственной любимой, странствовал по бесконечным просторам мирозданья, когда в бессчетных веках видел далекие миры, видел темные глубины космоса. И представлялся ему мрачный исполин, сотканный из темной, но непредставимо раскаленной пелены — у исполина того было два ока, которые зияли такой непереносимой болью, что… она была сродни боли Робина. И вот представился простор, который не сотнями, и даже не миллионами верст было исчислять. И в этой бездне, величественные и они сталкивались, перемешивались, закручивались вихрями, и каких только цветов там не было, какие яркие глубокие, так красочно друг в друга переходящие соцветия. Какое многочисленное, со всех сторон протекающее движение! Но по этим исполинским, исполинскими же силами приводящимися в движение просторам. Робин лишь мельком метнулся по этим просторам взором и все внимание удили Мелькору, который плыл, погруженный в свою тягостную, вековечную думу.
И Робин тут же устремился к нему, словно комар оказался перед этим переливающимся раскаленной мглою ликом, и закричал:
— Ты ведь хотел разрушить этот мир? Тебе приятнее извергающие пламень долины, чем спокойствие лесов, чем птичий напев?! Да?! Я понимаю тебя! И мне опостылел этот мир, и я не понимаю, зачем в нем живу; так же, не понимаю, зачем и иные живут… Все мы мечемся, мечемся, словно белки в колесе — и нет вобщем то никакой жизни, но есть только нескончаемая череда озарений и следующих вслед за ними горьких раскаяний — судорожная череда мыслей, порывов, снов, шагов — но зачем? Мелькор, ответь — зачем все это, обреченное потом на забвенье?! Зачем?! Зачем?!.. Это все не нужно, все это пустое, потому что и мир этот пустой и ненужный, и всем нужна только любовь небесная, которая и есть жизнь, и они в своем существовании только на несколько мгновений (в лучшем случае!) и удостаиваются этой небесной любви — так РАЗРУШЬ!!! Это ненужный мир! Грязный, болью наполненный мир! Изжигающими бурями в него обрушься!!! РЕВИ ЖЕ!!! Лети со мною!!! Я твой друг — Мелькор!!! Летим!!!
Стал расти треск и грохот, проносились волны то жара, то холода, вокруг рушились, падали, и тут же раскалялись добела, обращались в прах целые горные склоны. Исполинский рев нарастал, а Робин в мучительном упоении носился среди яростных, скрещивающихся вихрей, и все ревел, и звал Мелькора, темного врага этого мира — Моргота ненавистного. И вот он обнаружил, что несется на огромной высоте над пиками Серых гор, и под ним ревет, исходит воплями тысяч молний, туча перекатывается, и все разрастается в неустанной жажде разрушения.
Этот грозный образ видели и из Эрегиона, и от Серых гаваней — над Серыми горами вознесся мрачный исполин, и такая в нем чувствовалась сила, что, казалось, уже весь мир обречен, и теперь же, в этом мире погибнет все светлое, и даже Валинор не устоит перед этой запредельной мощью, да вдруг, разом, из глубин наполнился мертвенным, плещущим сиянием, вот, казалось, сейчас разорвется, заполнит пламенем все…