Выбрать главу

— Ну что, дружище — вот и подходит к концу наша жизнь. Ведь чувствуешь, что уж последние деньки доживаем, а, быть может, и сегодня последний. Вон Фалко говорит, что все мы как куклы какие-то, а нами всеми рок руководит. Ну, так оно и есть. И вся то жизнь наша с тобой, дружище, как-то странно, как-то быстро пролетела. Кажется — столько муки пережили, а все ж — в одно мгновенье… Вот, опять таки, казалось бы, что последние двадцать лет провели здесь, как в благодати, да на одном месте, а все ж — в одно мгновенье… Вот, опять-таки, казалось бы, что последние двадцать лет провели здесь, как в благодати, да на одном месте, а все ж в эти годы никакого покоя на душе не было; чувствовала душа, что — это ненадежное пристанище, что — это в любое мгновенье разрушиться может. Так вот и вышло, стало быть, что все эти годы в странствиях, да в метаниях провели. И больно то, и…

Он не договорил, но заплакал теми страшными, тяжелыми мужскими слезами, на которые нельзя смотреть без содрогания: он очень трепетно, как любимого брата после долгой разлуки, обнял Маэглина, и обоим вспомнились те опасности, которые им довелось пережить, когда попали они в город безумцев. Тогда же Барахиру вспомнилась эльфийская принцесса, которая открыла ему тогда свою любовь, и он отверг, а потом узнал, что тем самым обрек ее и брата ее, на жертву ледовому демону — тому уж сорок лет миновало, а он только теперь впервые вспомнил об этом, и стало очень печально, но и светло — он знал, что его простили, что души их уже давно в благодатном Валиноре. А Маэглин вспомнил, как ту же ночь, встретился со зловещей повозкой, и в повозке этой нашел возлюбленную свою, и она была пророчицей, и уже мало в ней было от человека; вспомнил, как терзался он в ту ночь. И он испугался, и почувствовал, какой же он маленький и слабый, что все-то его влечет куда-то некая высшая сила, а еще чувствовал он, что скоро земная его жизнь прекратится, и он, не находя утешения у Барахира, затравленно метал свой взгляд по сторонам, ища поддержки хоть у кого-нибудь, но все были мрачны, все были погружены в себя, и никто даже и не смотрел на этого неприятного, плосколицего человека.

Они, приравниваясь к шагу Эрмела, шли ко дворцу, и чувствовали себя так, будто на казнь шли. Они даже роптали, что так быстро идут — подольше бы топтать эту черную жуть, но только не идти в это жуткое строение… Но, все-таки, они не могли остановиться — как зачарованные переставляли они ногами. Вот могучей, златистой волной всколыхнулись волосы Аргонии, и все услышали ее трепетный глас:

— Словно две реки полноводныхВ коих трепетный родины глас,В коих мощи течений бездонных,Так и жизнь проводила всех нас.Но потом, у холма золотого,Где сияет венцом вечный град,Две реки в счастье дня молодого,Обнялись, потекли дружно в лад.Их слились вместе воды, все думы,Навсегда, до морской глубины,Так с тобою, с тобою, о милый,Пред вечностью звезды венчаны.Реки в море бескрайне впадают —Слиты вместе, мы в вечность впадем.Так мне звезды и ветры певают:Вечность — море, там будем вдвоем…

Конечно, эти строки слышал Эрмел, и вновь на лике его отобразилась внутренняя борьба. И вновь он страдал страстно, и вновь метался — и вновь, отражением этих душевных его чувств была природа. Когда только Аргония начала своим ясным голосом выговаривать эти строки, когда этот полный душевный мощи девичий глас, затрепетал, словно живой, в воздухе, тогда, тогда, то разодранное лучами облачное покрывало, которое провешивалось над ними, стало стягиваться со всех сторон, и, оторвавшись от общей унылой массы, которая едва виднелась по краям горизонта, стала складываться в облачную гору. И вот выросла она, и даже дух захватывало от ее величественных и грозных форм, которые постоянно клокотали, наползали одна на другую, и в разных частях этого облака выделялись то белоснежные, сияющие цветы, то бездонные, унылые тени, выпирали исполинские утесы, а впереди них летели легкие трепетные вуали, но, все-таки, большая часть горы казалась такой прочной, словно из гранита была сотворена, и никто не видел эту громаду, которая боролась сама с собою над их головами. А Эрмел взял свободную, такую легкую и плавную, словно лебединую, ладонь Аргонии, и привлек ее, а за ней и Альфонсо к себе. И тогда он еще ускорил шаг — да так, что им всем почти бежать приходилось, чтобы поспеть за ним.

И вновь в глазах Эрмела не притворство, и ни злоба холодная были — вновь там чувства сильные, чувства мучительные бились; вдруг как-то очень сильно, да резко в глазах запылал этот лик, и опять эта была пронзительная боль духа страждущего.

— Да, сильно ты его любишь, Аргония: действительно преданно. Но ты, дева златовласая, знаешь ли его удел; знаешь ли, что ему во мрак суждено уйти? Нет — не говори; сердцем то ты чувствуешь, что он обречен. Так что же ты, о дева, хочешь? Зачем следуешь? Он уйдет во мрак, а ты останешься. Он века там будет метаться а ты… Что ты будешь делать? Ты в страдании проживешь еще лет двадцать, а потом уйдешь… Куда ты уйдешь после смерти, ответь? Ведь не во мрак же, к нему… Нет — это невозможно. Так зачем же ты идешь за ним? Сердцем ведь разлуку и муку свою чувствуешь…

— Но я спасу, я вырву его из мрака… — спокойным, но могучим, верой сияющим голосом отвечала тогда Аргония.

— Любишь, стало быть. — чуть слышно молвил Эрмел, и то облако, что клокотало над ним, вдруг налилось ослепительной белизною, но эта белизна не резала глаза — нет — она ласкала их, и теперь уж все подняли головы, и все любовались этим облаком, и вновь (в какой уже раз!), надеялись, что все исправится, все будет хорошо.

И могло все изменится, и мог Эрегион возродится, и вновь ростками молодыми потянуться да засиять нежным светом — ведь все-то, в мгновенья краткие решалось, все чувствовали. Но вот заскрежетал Эрмел:

— Все это тлен! Тлен! Все это только боль приносит!

И это нежное облако вдруг все вывернулось наизнанку, и стало пронзительно черной тучей из глубин которой тут же полыхнули снопы яростных, слепящих молний, и вновь все загрохотало, и воздух стал метаться порывами то жаркими, то холодными — и Эрмел, хоть вновь в нем мрак победу одержал, все еще страдал, все еще (но уже тщетно) пытался постичь это чувство, и он шипел Аргонии:

— Да, да — придет время и сбудется твоя мечта. Освободишь ты его. Не сейчас, не через двадцать и даже не через сто лет. Сейчас я страдаю… я могу прекратить! Пять тысячелетий до того дня пройдет; ты освободишь его одним ударом… Но ты не будешь испытывать к нему этой любви; о нет, дева, златовласая воительница — к тому, каким он будет тогда, не возможно испытывать чувства любви — только ненависть, ужас или презрение — и ты вонзишь этот клинок с ненавистью, и ты ни на мгновенье ничего не почувствуешь, и будешь потом любить иного… Вы будете с тем, иным, счастливы, у вас будут дети…

— НЕТ!!! — страшно вскрикнула, почувствовав в словах Эрмела правду, Аргония.

— Таково предначертанье. Ты освободишь его от оков… С ненавистью! И будешь тогда, через пять тысяч лет, любить иного!

* * *

А через некоторое время их поглотил дворец из которого прошедшей ночью выходили, надеясь, что никогда уже не вернуться, в это жуткое место. Но суждено было вернуться — их пригнало сюда предначертанье, и большая часть эльфов и Цродграбов остались в прихожем зале; те же о ком я пишу чаще чем об иных, пошли по растрескавшимся коридорам. Вот они остановились перед дверьми в кузницу Келебримбера, и там Эрмел, обернувшись ко всем, молвил: