Выбрать главу

Вот Фалко (а с ним, значит, и Хэм) — сделал несколько отчаянных прыжков, и вот оказался уже впереди фигур, вот выставил перед собой руки, и закричал из всех сил молящим, рыдающим гласом:

— Стойте!!! Да нельзя же так! Стойте же! Стойте! Я молю вас — стойте, стойте!!!

Великая сила была в его голосе — сила любящего, который не задумываясь, готов отдать жизнь ради любимых своих, но, все же, та сила, которая влекла тех, иных, была много сильнее, и она не могла противиться ей. Они налетели на Фалко, и сшибли его с ног, и затоптали бы, если бы уже павший, он не успел схватиться за чью-то руку, и по широкому, рассекающему ее шраму поняв, что — это рука Робина, на закричал бы:

— Робин, ради Вероники — остановись!

И это святое имя подействовало на них — словно на незримую стену наткнулись они — разом остановились и кто-то, с налета, даже пал на пол:

— Нельзя же, нельзя — никак нельзя так! — проникновенным голосом вещал им Фалко, и вдруг, взвыл. — Вам то самим не страшно?! Нельзя же так больше мучиться! Нельзя! Нельзя! Нельзя!

Хоббит задыхался от гари, а больше — от душевных мук, и при этом понимал, что нельзя кричал таким вот надрывным, исступленным голосом, что — это тоже есть мрак, что надо успокоиться, и гармонию в свой дух внести. Тогда он принялся вспоминать о Холмищах — он всегда в мгновенья величайших душевных иль физических мук вспоминал о Холмищах, как иной вспоминал был о любимой, и эти воспоминанья придавали ему сил. Вот и теперь, чуть прикрыв глаза, он вспомнил спокойный свет восходящей зари, и… хотел как-то донести до них это свое чувствие, но и понимал, что словами не выразить этого восторга. Он зашептал тихо-тихо, плача:

— Не передать восторгом мне рассвета,Спокойного сияния души,Не передать в словах того святого света,Который льется в голубеющей тиши.Не передать полей просторов дальних,И тихих грез, рождаемых в заре,И образов, и образов бескрайних,Рождаемых в небесной той горе.Не передать всего того, что было,Не передать того, что вдаль зовет,Ах, просто, милая заря, меня ты снова пробудила,Душа до неба ясным деревом цветет!

Слова прозвучали ясно, слова заставили всех всколыхнуться, и кто знает — быть может и удалось бы Фалко вырвать их из того темного облака, которое довлело над ними, которое все увлекало вперед да вперед… но в это время, через изодранный воздух, через расколотые стены, прорвался отчаянный крик эльфийской девочки, которая требовала, чтобы дракон испепелил и ее, и тот ларец, который, который сдерживала она в руках — и тогда Фалко и братья почувствовали одно и тоже — сильный, пронзительный протест против свершаемого. Они почувствовали, что здесь воля Валар вмешалась, и им тут же стало больно (невыносимо больно!) — от несправедливости свершаемого. Они не могли принять того, что девочка должна погибнуть — что-то мерзостное в этом было — пусть она спасет их от вечного мрака, но… они не могли принять этой жертвы — нет, нет — ни коем образом они этого не принимали…

А тут еще и ворон налетел на них — закружился, зачернил воздух крыльями, стал издавать пронзительные, надрывные вопли; и остатки того спокойствия, которое внушил им своим пением Фалко были окончательно разодраны — они вскочили, они широкими прыжками бросились дальше, и теперь уже и хоббит не пытался их остановить — сам чувствовал, что никак нельзя этой жертвы принять — ворон же кружил вокруг них, и все то с ужасающим гуденьем этот горелый воздух рассекал, и все то заходился в страшном пенье:

— Из времени пут не вырваться нам,Дар смерти проклятым не светит,И долгим и долгим во мраке векам,Мой вой заунывный ответит!Любовь? Что за слово? То призрачный сон,И дымка, и странная бездна,И долгий, и долгий пронзительный стон —Во мраке любовь бесполезна!Не вырваться вам, вы в горючей судьбе,Не вырваться мне — я у края…Дорога ведет к бесконечной звезде…Нет — нет — не о том я рыдаю…Нет, нет ничего — только стон,Одно бесконечное небо,Неужто для боли я только рожден,Ах, дайте мне теплого хлеба!

Это изломанное, пронзительное стихотворение, в котором переплелись такие противоречивые чувства, которые терзали душу ворона — гнало их вперед — и только и хотелось — поскорее, поскорее добраться до этой девочки, постараться ее спасти, вырвать эти злополучные кольца, во мрак уйти — ну и пусть, ну и пусть мрак! Пусть вся борьба была напрасной, главное же, все-таки, спасти ее…

Когда они вырвались из разбитых, выжженных дверей на улицу, то ужаснулись, а государь Келебримбер, который, шатаясь в стороны в сторону поспешал за ними, издал пронзительный, затяжный вопль. То, что открылось пред ними, было столь же мало похоже на прежний, цветущих Эрегион, как и его облик — в это залитое кровью, вздутое мучительными буграми тело напоминало жуткий сон, но не прекрасного и мудрого эльфийского государя.

Все пространство, насколько его можно было видеть в обрамлении совсем низко прогнувшихся к земле, клубящихся, брызжущих ядовито-красными молниями масс — все это пространство представляло собой вздутую и расколотую безжизненную плоть, из многочисленных ран на которой исходило зловещее сиянии подземного пламени, и, казалось, сейчас вот этот пламень вырвется, одним могучим рывком расколет эту землю изнутри. И на всем этом мучительном пространстве происходило то самое противоестественное, что только может быть — происходило убийство. Все это пространство клокотало орочьими ордами, которые метались вокруг немногочисленных оазисов, где еще стояли эльфы. Эти последние защитники Эрегиона дрались с отчаяньем, и, уже изуродованные смертельными ранами, все равно продолжали наносить все новые и новые удары, и, истекая кровью, все сражались, моля Валаров лишь о том, чтобы они предали им еще хоть немного сил, ведь за их спинами стояли, рыдали жены их и дети, и в эти мгновенья, когда чувства раскалялись (не до предела — ибо нет таких пределов!) — они становились, быть может, такими же, как у Робина и Вероники… Ни один из этих оазисов еще не пал, они окружены были валами из орочьих трупов, но, все же, они были обречены… И на этом жутком плато смерти возвышалась тридцатиметровая туша дракона, которого можно было бы принять за еще один новый уродливый холм, если бы не задняя его половина, которая вся была разодрана, и из которой разлеталось белесое, пронзительное сияние. И вновь, в отчаянной круговерти завихрился возле них ворон, вновь запел:

— Не вырваться из жизни,Из жизни колеса…
* * *

Нет — я не стану проводить этих строк, которыми внушал братьям отчаянье. Не стану. Незачем. Поверьте, мне мучительно больно писать эту небывалую по жути хронику, и особенно последнюю ее часть. Читатель, быть может, будет недоволен — зачем мол я жалуюсь… Зачем? Зачем, право?… Я должен бы писать не останавливаясь, но за окном цветет весна, за окном могучими волнами кружит торжествующее птичье пенье, в которое вплетены голоса Нэдии-маленькой, да волчонка, который стал совсем уже ручным, послушным, и, быть может, еще послужит Нэдии пока она доберется из этой глуши до ближайшего людского поселения. Опять-таки, спросят, зачем я это пишу, когда должен был бы описывать ту страшную ночь, которая сгустилась над Эрегионом, и вопила, и мучительно билась там… Но мне страшно, мне страшно одиноко в моей башни, в окружении весны! Мне страшно за Них. Ах, если бы я мог им чем-то помочь… чем же я могу им помочь? Небо, Валары — подскажите, чем же я могу им помочь?!..