Выбрать главу

— Не нравится?

Я находился в заворожении трубы: наверное, без всякой изоляции, и топят на мазуте.

— Как вы не сгорите?

— Горим, почему? Раз кусок ветоши забросило ветром на крышу, и сгорела. А вчера на трубе повесился один старик, проигрался в карты. Я боялась, что отменят вообще… Да эту баню ждешь, как праздник какой-то! Ой, неужели не взяла мыло? — Она открыла сумку и возилась там, пока не отыскала замотанный в серое казенное белье кусок плиточного китайского мыла. — Думаешь там жарко? Девчонки завсегда болеют, — она уже болтала безумолку. — А какие мы носим панталоны? Обрезаем стеганые штаны, вата ползет! Ты нагляделся на других, на меня побрезгуешь и залезть.

У нее был на меня готовый образ, но долго ли он протянет? В ней я не угадывал живой телесной предусловленности, как в Мэй.

Может быть, я предпочел бы Якшино? Но уже не оставалось мест, где бы меня не принижали! Нет прав вставать в женщине, если не можешь сам подняться с колен. Даже цель, когда принимает вечные формы, отрицает злоупотребление жизнью.

Нет, я волен и выгляжу так… Этой девушке из неволи я возвращу все, что она потеряла!

Мы расположились среди высоких зарослей конопли, не то посаженной, не то росшей из старых корней… Выбрали склон поотложе, я расстелил альпак, и уселись на зеленых кочках.

— Мой отец всегда курил с мундштуком, — сказала она, глядя, как я подкуриваю ей похоже — как подкуривали и тем, что выбегали из бани. — Он был эстонец, католик, его убил один наш мальчишка, Малютка. Мама моя истеричка, я не люблю русских.

В голову пришла побочная мысль, не сумел ее поймать и спросил о другом, что тоже хотел узнать.

— Слушай, как тебя зовут?

— Она, — сказала она с ударением на «о», — эстонское имя.

— Теперь буду произносить его правильно.

— Ты из каких?

— Я айн.

— Не слышала о таких.

Волосы ее, выбившиеся из-под платка, осветлялись темнотой, и я, наклонясь близко, чтобы меня касались, разглядывал, как их мечет, выхватывая и подхватывая, ветер. Попробовал заправить под платок: ни волосы, ни пальцы не слушались. Оставил ее волосы в покое, удивившись, что я делаю.

— Красивые!

Впервые она приняла мою похвалу.

— Не уложены, не мылась давно. Вот помоюсь, по ветру пройдусь! Будут за спиной, как шелковая косынка!

Она пускала в меня, заигрывая, колечки дыма, что говорило о нетерпении расстаться.

— Что говорят моряки, когда хотят поиметь бабу?

— Надо размагнититься.

— Вот-вот, забыла…

Переменив внезапно позу, она с жестоким оскалом ухватила меня за член, проверяя на готовность.

— У вас, моряков, — заключила, — его постоянное положение: стоячее.

— Это тебе претит?

Она подумала, что ответить.

— Пожалуй, больше нравится, если меня хотят.

Сейчас она запустит в ширинку свои проворные руки, проверяя наощупь, не заразился ли я дурной болезнью. Так поступали с моряками все портовые без исключения. Для нее же подспорье: добавит к рукам свои больные губы, извлечет страсть и со мной разделается.

Она же начала с поцелуя, и ее язык, весь подвинувшийся из щербатой расщелины, соединился и завязался с моим. «Я от тебя уже мокрая!» — и, выгибаясь подо мной, уже стягивала свои стеганые панталоны, из которых выходили соломинами ноги.

Под мужской майкой оказались груди, и, при малюсеньких грудях, некое подобие округлостей сзади.

Все эти убогие приготовления к любви, и сама любовь, достававшиеся мне только в исключительных ситуациях, и когда был неведом, и с такими, как вот она, заложницами первого взгляда, всегда требовали от меня такого складывания сил, какого я достигал в море, когда спасал, а, если не удавалось, то выживал сам.

Повторения не будет! Я представил, что она перетерпит, и меня снова подвел язык:

— Ты не хочешь от меня родить?

Она свалилась с позы:

— Чтоб у тебя отвалился язык!

— Почему?

— Что «почему»? Об этом только дурак спрашивает…

Я нашел ее руку и поцеловал.

— Мне надо умереть, чтоб забеременеть!

— Извини.

— Размагниться по-скорому, моряк, и — счастливого плавания.

Я понял, как только в нее проник, какой в ней заключен порок или изъян: вся ее энергия пребывала в состоянии атрофии. Она была торопливая не оттого, что не желала, а что не успевала реагировать на побуждения своего тела.

Так болтается на мелководье оторванная от прибоя волна, уже не уравновешивая себя фазами прилива и отлива. И если и дальше, не отступая от волны, двигаться к ней, то нужны сила и энергия, и то, чего она не знала.

Когда все у нее начало разлипаться, она, не имея сил к сопротивлению, так испугалась, что пролепетала: «Я попалась к дьяволу, я умерла!», — а возрождалась с такими мучительными конвульсиями, что я тоже испугался, что вот сейчас она и умрет взаправду.

Все ж с ней было проще, чем с одной научницей. В ней нужно было восстановить сбившееся, а не воссоздавать заново.

Сегодня совпало и то, что начался отсчет лунных суток. Поэтому я мог сказать: все и свершилось — и закончилось Холмино.

Она очнулась, повела рукой, ища майку, чтоб себя подтереть.

— Кровь и сопли… Я кончила, надо же!

— Ты рада?

— Я рада, что ты меня не угробил.

Оглушенная тем, что произошло, она глянула нехорошо исподлобья, и отвела глаза.

— Помоги одеться.

Сама же быстро и одевалась, а я подавал ей то одно, то другое из одежды.

Отойдя к тем, какие были до нее, я проникался привычной горечью. Ведь так, как она, со мной вели почти все девушки — после. Начиналось с погони: «Я хожу за тобой, каблуки ломаю. А ты не оглянешься!» А заканчивалось одним и тем же: разочарованием и ненавистью. Ничего не значило, был ли я нежен, давал полную свободу или задумывал что, как сейчас. Потому что, сколько не отдавал, отнимал больше, чем они могли дать.

Вдруг я вспомнил, о чем хотел спросить.

— За что ты сидела?

Подворачивая дырявый чулок в сапог, ответила безучастно:

— Я задушила своего ребенка.

Ворон летал надо мной, ничего мне не принадлежало сегодня.

Я почувствовал, что в ней оставалось нечто недоговоренное, о чем я или узнаю в эту минуту, или не узнаю.

— Вот ты сказал, что хочешь от меня ребенка… Ты моряк, зачем тебе ребенок? Ты просто пошутил, да?

Вдруг я решился ей сказать то, чего бы ни сказал никакой другой:

— Так считается у айнов: если проклинаемый отец погибает до рождения сына или дочери, неважно, то со всего рода снимается клеймо.

— А ты проклинаемый?

— Это совсем не то, что ты можешь представить. И тебя это вообще не касается.

— Но я тоже проклятая! И если все останется, как сейчас, то все равно ничего не выйдет.

Я молчал, не знал, что ответить.

Достал деньги в почтовом пакете и протянул:

— Я тебе должен, все твои.

— Деньги?

Не особо и рада, она взвесила толстую пачку:

— Так много я стою?

— Здесь тысяча рублей.

Небрежно сунув пачку в карман телогрейки, собираясь идти, она вдруг так замотала сумкой, что та чуть не сорвалась с локтя.

— Обожди, дай сообразить… Это ты получал у нас утром деньги?

— Да, я.

— Тебя ищут наши, разыскивают с самого утра!

Она показала в сторону бани.

— Почему?

— Напарница тебя продала.

— Пусть ищут, деньги возьми?

— Взять их деньги? — Теперь она, размахивая сумкой, еще топала ногами. — Да если они узнают, что я с тобой побыла, меня приставят к этой трубе.

— Чем я так им не понравился?

— Что я от тебя ошалела.

Я ничего не понимал и не хотел расспрашивать.

— Что же ты будешь делать?

— Я тебя продам! А ты будешь их ждать — за то, что совершил. Заберут деньги, побьют, может, не убьют, но поиздеваются. Вот моя цена, а не твои деньги.

Она спасала себя и, может, — как знать! — нашего ребенка.

— Хорошо, но ты не пойдешь в баню?