И все же нынешнему положению, безусловно, содействует не только эта причина; тут замешаны и другие обстоятельства, и одно из них, пожалуй, — если заглянуть поглубже — превратности в счастливой судьбе романа, которой призывают нас восхищаться. Пышный расцвет художественного вымысла происходил одновременно и в тесной связи с другим «знамением времени» — с распадом, с вульгаризацией литературы в целом, с укореняющейся привычкой к подобным методам сообщения, с повсеместно ощущаемым, скажем так, присутствием милых дам и детей — то есть, иными словами, читателей немыслящих и некритичных. Если, с одной стороны, роман в итоге оказался произведением par excellence,[124] то, с другой — эта книга из книг лишилась своего ореола. При огромном количестве открытых ныне способов легко производить книгу, она перестала восприниматься как некое чудо во благо или во зло, каким казалась в прежние безыскусные времена, и, естественно, благоговение перед ней сильно убавилось. Почти любой сюжет подхватывается и идет в дело; его потребляет, им восхищается или пренебрегает тьма народу, и именно вследствие этого вопрос о будущем романа перерастает в вопрос о будущем всей литературы. Как грядущим поколениям справиться с чудовищным валом, растущим в геометрической прогрессии? Вот почему размышление о дальнейшем развитии любого жанра невольно наводит на мысль, что в недалеком будущем наши потомки, возможно, будут вынуждены официально объявлять и проводить вселенские чистки, периодические изъятия и уничтожения. Уже сейчас, по чести сказать, следя за движением вперед корабля цивилизации, мы порой кое-что улавливаем — громкий всплеск, означающий, надо полагать, желанный отклик на многоголосый, но единодушный и решительный вопль: «За борт! За борт!» Одно, по крайней мере, мне ясно: подавляющее большинство напечатанных за год томов бесследно исчезают, как только минует их час, и по этой причине не пытаются претендовать на признание — на то, чтобы их похвалили или хотя бы помянули. Вот почему, рассуждая о будущем романа, нам придется ограничиться разговором о тех его образцах, у которых, с точки зрения критики, есть настоящее и было прошлое. Потому что только на поверхностный взгляд тут царит хаос. Тот факт, что в Англии и в Соединенных Штатах любое печатное издание может претендовать на «рецензию», говорит лишь о масштабах того предела, до которого опустилась там критика. В девяти случаях из десяти рецензии эти являются плодом столь же невежественного ума, сколь сами предметы недостойны его усилий, при том, что подлинный критический дух, знающий, чего касаться, а что обойти стороной, там и не ночевал и, следовательно, себя не скомпрометировал. Впрочем, ничего тут не поделаешь — надо же и газетам на что-то существовать!
Что же до жизнеспособного образца — до романа, который не канул в Лету, — то, в конце концов, при всей его беззащитности, всей оголенности, мы по-прежнему принимаем его и сознаем своеобразную прелесть его притягательности, не имеющей под собой солидного основания. Роман всецело зависит от нашего великодушия, и нередко о качестве, тонкости многих умов можно судить по тому, как они его принимают. Нет, по-моему, такого произведения литературы — любого вида искусства, — которое каждый обязан любить. Нет такой женщины — даже самой очаровательной, — в присутствии которой любой мужчина непременно теряет голову и сердце: влюбляться ему или нет — на то, безусловно, его собственная воля. И дело тут вовсе не в воспитании или манерах — широки границы личной свободы; а ловушки, расставляемые художником, из того же ряда — аналогия, блестяще проведенная Робертом Льюисом Стивенсоном, — что и чары прекрасной дамы. Нам остается лишь завидовать им и подражать. Когда мы все же поддаемся, когда попадаем в расставленную ловушку, они крепко держат нас и играют нами. Вот почему не может быть и речи о том, что нет — даже на закате дня — будущего у вымысла, обладающего столь бесценным свойством. Чем больше мы думаем о романе, тем больше убеждаемся в бесконечности его возможностей — разве только сам он утратит понимание того, что может, а может он положительно все, и в этом его сила и жизнестойкость. Пластичность его, эластичность не знают границ; нет той краски, той шири, той дали, кои он не смог бы объять в природе своего предмета или благодаря таланту своего исполнителя. Роман обладает исключительным преимуществом — счастливым даром, почти немыслимым: производя впечатление высокого совершенства и редкостной художественной законченности, он способен пользоваться драгоценной свободой от правил и ограничений. Как бы мы к этому ни относились, мы не можем назвать ни одного аспекта вне самого жанра, с которым он должен считаться, ни одного обязательства или запрета, который он вынужден выполнять. Разумеется, роман должен удерживать и вознаграждать наше внимание, не прибегая к ложным приемам. Но требования эти — та малость, которая необходима, чтобы не вызвать раздражения или досады — предъявляются не только к роману, их соблюдают во всех произведениях искусства. Что же до остального, перед романом открыты широкие просторы, и если он умрет, произойдет это исключительно по его вине: из-за собственной легковесности и несостоятельности. Право, из любви к роману иногда даже хочется думать, что ему и впрямь угрожает гибель, — чтобы представить себе драматический момент, когда рука грядущего мастера-творца возродит его к новой жизни. Талант подлинного художника способен сделать для него очень многое, и нам, жаждущим его благотворного обновления, просто необходимо увидеть, каким он будет. Если же мы задержим взгляд на этом зрелище, у нас, несомненно — из верности данной форме, — возникнет вопрос: а не подвигнут ли сложившиеся обстоятельства критиков призвать в ближайшем будущем к благодатному перевороту — к перевороту, что совершит великий художник завтрашнего дня?