Выбрать главу

Я раздвинул тонкие белые занавески, едва не рассыпавшиеся в ладони пылью, – взгляд упал на фьорд, на флагшток, на карповый пруд и рододендрон. Фьорд лежал гладкий, тихий, такого цвета, какой бывает только раз в году, вечером Иванова дня, синие тени, открывающие другие тени, тоже синие, и вся эта синева исчезала в синем игольном ушке прямо над вершиной Колсоса. Про флагшток я пока говорить не стану, хватит и рассказа про кроватные столбики, упомяну только, что краска на флагштоке облупилась, а шар на верхушке заржавел, и потому он походил на ветхую мачту севшего на мель судна. Кстати, карпы обитали в пересохшем пруду в незапамятные времена, я вообще сомневался, чтобы они когда-нибудь там жили, пруд был настолько мал, что даже головастикам пришлось бы отстоять очередь в ожидании возможности стать жабами или лягушками. Вдобавок вода давным-давно высохла, остался только мох по краям. Ну и ладно. Зато рододендрон – настоящая шмелиная гостиница, где свободных номеров нет. День-деньской шмели влетали и вылетали в открытые красные двери и аккуратно закрывали их за собой с наступлением темноты. В сущности, шмели вполне благовоспитанны. Приоткрыв окно или просто хорошенько прислушавшись, а слух у меня вполне хороший, я мог уловить гудение прямо здесь, в комнате, где сидел за пишущей машинкой, намереваясь написать большое стихотворение про Луну. Между прочим, в ненавистном реальном у нас в классе был один мальчишка-заика, и на каждом уроке учитель норвежского заставлял его произносить это слово, «рододендрон», с которым он, понятно, совладать не мог, – вообще-то, даже не обязательно заикаться, чтобы с этим кустом возникли проблемы, у парня выходило только «ро-ро-ро», и весь класс, в том числе и я, разумеется, заводил: «Ро-ро-рогатая коза!» Каждый раз жутко смешно. Но когда он пел – заслушаешься, слова вылетали без малейшей задоринки, согласные скользили как по маслу, которым словно бы служила мелодия. Песня была ему ремонтной мастерской. Песня его выправляла. Со мной было так же, разве что мои вмятины удавалось скрывать до поры до времени. Когда писал, я вставал на место. Моей мастерской был язык. В языке происходил ремонт.

Заметив первый костер, где-то между Слемместадом и Саннвиком, и разглядев, что игольное ушко над вершиной Колсоса просто заблудшая звездочка, я спустился к маме, она сидела на балконе, кутаясь в зеленый плед, и пила чай. Перед нею лежал желтый блокнотик, с которым она никогда не расставалась, записывала там, что нужно купить, и подсчитывала расходы. На столе стояла чашка и для меня. Я налил себе чаю, положил сверху ломтик лимона, а на него насыпал чуть не полкило сахару, который пошел ко дну, растворяясь сладостью, немножко заглушающей кислоту.

– Что поделываешь? – спросила мама.

– Пишу.

– О чем же?

– О Луне.

– И много написал?

Невольно я едва не усмехнулся. Мама говорила так, будто к понедельнику я обязан сдать сочинение. Но вообще-то, ее расспросы доставляли мне удовольствие, ведь она, стало быть, понятия не имеет, что значит писать, в смысле писать всерьез, а не почтовые открытки, списки покупок или занудные школьные сочинения. Понятия не имеет, чем я занимаюсь. И это обеспечивало мне известное превосходство. Пожалуй, впервые я обладал превосходством. Настал мой черед объяснить ей то, чего она, а может, на сей раз и весь остальной мир, не понимает. Я вздохнул – тяжело, снисходительно.

– К сожалению, все происходит иначе, мама.