Выбрать главу
И ефрейтор одинокий шаг высокий отбивает, у него глаза большие, у него победный вид… Но глубоко, так глубоко, просто глубже не бывает, он за пазухою письма треугольные хранит.
Лейтенантик моложавый (он назначен к нам комбатом) смотрит в карту полевую, верит в чудо и в успех. А солдат со мною рядом называет меня братом: кровь, кипящая по жилам, нынче общая для всех.
Смолкли гордые оркестры — это главная примета. Наготове все запасы: крови, брани и свинца… Сколько там минут осталось… три-четыре до рассвета, три-четыре до победы… три-четыре до конца.

«О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой…»

* * *

О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой, когда я шагнул с гитарой, растерянный, но живой? Как будто шагнул я со сцены в полночный московский уют, где старым арбатским ребятам бесплатно судьбу раздают.
По-моему, все распрекрасно, и нет для печали причин, и грустные те комиссары идут по Москве как один, и нету, и нету погибших средь старых арбатских ребят, лишь те, кому нужно, уснули, но те, кому надо, не спят.
Пусть память — нелегкая служба, но все повидала Москва, и старым арбатским ребятам смешны утешений слова.

1957

«Поэтов травили, ловили…»

* * *

Поэтов травили, ловили на слове, им сети плели; куражась, корнали им крылья, бывало, и к стенке вели.
Наверное, от сотворенья, от самой седой старины они как козлы отпущенья в скрижалях земных учтены.
В почете, и все ж на учете, и признанны, но до поры… Вот вы рядом с ними живете, а были вы с ними добры?
В трагическом их государстве случалось и празднествам быть, и все же бунтарство с мытарством попробуй от них отделить.
Им разные тракты клубили, но все ж в переделке любой глядели они голубыми за свой горизонт голубой.
И слова рожденного сладость была им превыше, чем злость. А празднества — это лишь слабость минутная. Так повелось.
Я вовсе их не прославляю. Я радуюсь, что они есть. О как им смешны, представляю, посмертные тосты в их честь.

«Почему мы исчезаем…»

* * *

Почему мы исчезаем, превращаясь в дым и пепел, в глинозем, в солончаки, в дух, что так неосязаем, в прах, что выглядит нелепым, — нытики и остряки?
Почему мы исчезаем так внезапно, так жестоко, даже слишком, может быть? Потому что притязаем, докопавшись до истока, миру истину открыть.
Вот она в руках как будто, можно, кажется, потрогать, свет ее слепит глаза… В ту же самую минуту Некто нас берет под локоть и уводит в небеса.
Это так несправедливо, горько и невероятно — невозможно осознать: был счастливым, жил красиво, но уже нельзя обратно, чтоб по-умному начать.
Может быть, идущий следом, зная обо всем об этом, изберет надежней путь? Может, новая когорта из людей иного сорта изловчится как-нибудь?
Все чревато повтореньем. Он, объятый вдохновеньем, зорко с облака следит. И грядущим поколеньям, обожженным нетерпеньем, тоже это предстоит.

«Над площадью базарною…»

* * *

Над площадью базарною вечерний дым разлит. Мелодией азартною весь город с толку сбит.
Еврей скрипит на скрипочке о собственной судьбе, а я тянусь на цыпочки и плачу о себе.
Снует смычок по площади, подкрадываясь к нам, все музыканты прочие укрылись по домам.
Все прочие мотивчики не стоят ни гроша, покуда здесь счастливчики толпятся чуть дыша.
Какое милосердие являет каждый звук, а каково усердие лица, души и рук,
как плавно, по-хорошему из тьмы исходит свет, да вот беда: от прошлого никак спасенья нет.

«Давайте придумаем деспота…»

* * *

Давайте придумаем деспота, чтоб в душах царил он один от возраста самого детского и до благородных седин.
Усы ему вырастим пышные и хищные вставим глаза, сапожки натянем неслышные, и проголосуем все — за.
Давайте придумаем деспота, придумаем, как захотим. Потом будет спрашивать не с кого, коль вместе его создадим.
И пусть он над нами куражится и пальцем грозится из тьмы, пока наконец не окажется, что сами им созданы мы.