Выбрать главу

Не помню, когда мы впервые заговорили об этом. Нам было, наверное, лет по пятнадцать, но сам разговор я помню до сих пор. Она еще сказала: тень — это кто-то другой, живущий внутри тебя. Мы все всегда делали вместе, и первым бой-френдам, которых мы завели, это не понравилось. Часами валяясь в гамаках на веранде, мы обсуждали, чем займемся в будущем. И наконец договорились изучать историю искусств. Она займется современным искусством, я — Ренессансом.

— Меня тошнит от распятий и Благовещений, — говорила она. А я не могла с ней согласиться, хотя распятия мне тоже не очень нравятся, в них интересно одно: как по-разному справлялись с поставленной задачей разные художники; зато сюжет Благовещения просто сводит меня с ума. От одного вида ангелов голова кружится. Не важно, кто нарисовал их — Рафаэль, Боттичелли или Джотто, тут главное — крылья за спиной.

— Все потому, что тебе и самой хочется летать, — говорит Альмут.

— А тебе нет?

— Нет, мне не хочется.

У нее на стене висели Биллем де Коонинг и Дюбюффе, разваливающиеся на части тела и лица в исполнении кубистов, которых я не переношу. А у меня только ангелы. Так что Альмут называла мою комнату voliere.[8] Меня раздражает, говорила она задумчиво, что никак не понять: мужчины они или женщины.

— Они мужчины.

— Откуда ты знаешь?

— У них мужские имена. Михаил. Гавриил.

— Мне кажется, логичнее было послать к Марии женщину, чтобы сообщить о том, что она должна родить.

— Женщины летают по-другому.

Чепуха, конечно. Я ни разу не видела летящую женщину. Но некоторые вещи не обязательно видеть. Ангелы у Джотто ди Бондоне, которые привиделись ему пикирующими с кометы, летели так быстро, что оставляли в воздухе светящийся след, мешавший разглядеть их ноги. Женщине так разогнаться не под силу.

— Иногда мне снится, что я летаю, — сказала Альмут задумчиво. — Но всегда очень медленно, так что ты, может быть, и права. А как они приземляются?

Я прекрасно помню этот разговор. Мы стояли в галерее Уффици, во Флоренции, перед моей любимой картиной — Благовещением Боттичелли. Не прошло и пяти минут, как Альмут сказала, что по горло сыта этими крылатыми штуками.

— И ты тащила меня через всю Европу, чтобы посмотреть на эту херню. Только поставь себя на место Марии. Сидишь себе тихо в комнате, ничего дурного не подозревая, и вдруг — свист и хлопанье крыльев, словно приземлилась огромная птица. Ты вообще-то представляешь себе, какой шум они должны производить? От маленького голубя, пролетающего мимо, сколько шуму, а теперь представь себе, что его крылья увеличились в сто раз. Шум как от снижающегося самолета. Команде приготовиться к посадке.

Но я уже не слышала ее. Со мной так всю жизнь. Если что-то трогает меня до глубины души, до потайных глубин, говорит Альмут, я отключаюсь. Я понимаю, что вокруг должны быть люди, но в эту минуту даже самые близкие из них словно исчезают.

— Ты меня пугаешь, — сказала как-то Альмут, — ты по-настоящему уходишь, я знаю, что ты не притворяешься.

— Просто когда я концентрируюсь на…

— Нет, тут что-то совсем другое. Полное отсутствие. Я могу уйти, а ты и не заметишь. Раньше я обижалась. Считала это хамством. Как будто меня здесь вообще нет. Хотя на самом деле это ты куда-то исчезаешь.

Так вот, я, по обыкновению, отключилась. Когда впервые видишь картину, знакомую только по репродукциям, испытываешь какое-то мистическое чувство. Невозможно поверить, что это та самая картина, что сотни лет назад Боттичелли сидел перед нею, внимательно глядя на холст глазами, давно обратившимися в прах, и, едва прикасаясь кистью, наносил последние мазки. Мне кажется, он до сих пор старается держаться неподалеку от картины, хотя и не может подойти к ней совсем близко; за столько лет она, должно быть, сильно переменилась, но все-таки это та же самая картина, как подумаешь, просто жуть берет. От одного взгляда на эту чудесную работу начинает кружиться голова. И если обращать внимание на тех, кто толчется рядом, с ума сойти можно. Когда-то, во время ритуала candomble[9] в Бахиа, я видела женщину. Она плясала, постепенно входя в транс, и настолько отрешилась от действительности, что свалилась бы без чувств, окликни ее кто-то. Вот так-то.

Скрытая истерия, говорит Альмут. Как бы в шутку.

Неправда, все дело в картине, она захватила меня полностью. Пол выложен красными прямоугольниками и так странно, что параллельные линии на рисунке сближаются, уходя вдаль; одежды ангела и девы ниспадают свободными складками, а окружающего мира для них, как и для меня, не существует. Звенящая тишина; ангел, едва войдя, опустился на колено и простер правую руку к застывшей в полупоклоне женщине. Ее рука чуть-чуть не дотягивается до его руки, словно страшась прикоснуться к неведомому. Пальцы тянутся друг к другу, пытаясь сказать, вернее, показать что-то, слова еще не прозвучали. Женщина, конечно, смотрит в сторону, иначе на ее лице читался бы почтительный страх. Большинству зрителей изображенная сцена не кажется абсурдной. Крылатый посланец, явившийся из бесконечно далекого, вернее — бесконечно близкого, лишенного расстояний и времени мира, вместилищем которого отныне становится эта женщина; едва влетев в комнату, он еще не успел сложить крылья; тонкое высокое дерево застыло за окном, посреди залитой ярким левантийским солнцем равнины. Я не понимаю значения слова «божественность», вернее, не смогла бы объяснить его, не знаю, что значит для человека — пережить прикосновение божества, и не верю, что это возможно. Но если все-таки возможно, то выглядеть оно должно так и только так, как на картине Боттичелли.

— Ты, значит, веришь во всю эту чепуху?

Вопрос, понятно, задает Альмут.

— Нет, но автор картины верил. В том-то все и дело.

И в «Angelus»[10] тоже. Некоторые истории обладают необоримой силой, заставляющей людей даже через две тысячи лет бить в колокола, хотя мир свихнулся на компьютерах — и Боттичелли еще тогда знал об этом.

Часом позже, когда мы стояли на Понте-Веккьо, глядя в бегущие под нами воды Арно, Альмут сказала:

— Только представь себе.

— Представить себе — что?

— Что ложишься в постель с ангелом. А у него вдобавок ко всему, что положено — крылья, которыми он бьет по кровати, когда кончает. Нет, лучше: расправляет их и взлетает в воздух, поднимая тебя за собою. Я считала, что приблизилась к идеалу, когда завела любовника-пилота, но такого даже он не умел.

— Я могла бы влюбиться только в ангела с толедской фрески Эль Греко, в того, с чудесными крыльями в полнеба.

— Этот курносый? Нет уж, спасибо. Хотя… в нем, несомненно, чувствуется сила.

Вот так всегда: Альмут возвращает меня на землю.

3

И в тот раз она все устроила. Забрала меня из полицейского участка, отвезла к гинекологу. Не знаю, что было унизительнее: здоровенные дядьки в форме, заставлявшие меня снова и снова повторять свой рассказ и снова и снова спрашивавшие, какого черта мне, собственно, понадобилось в фавелах, или чудовищное хромированное кресло, растопырившее подставки для ног, а меж моих коленей — бормочущая об отсутствии следов спермы голова, констатирующая, что я легко отделалась, и добивающая меня сомнениями в том, что со мною вообще что-то случилось. Спрашивать, зачем я туда поехала, имела право одна Альмут.

— Ты услышала голоса? — вот что она спросила.

Голоса. Ничего не значащее слово. Не знаю, какое отношение сюда имели голоса, да мне и не хочется разбираться с этим. Иногда вопрос важнее ответа. Слово «голоса» — пароль, мы обе знали, что она имеет в виду. Мне не было тринадцати, когда я попыталась найти слова, чтобы рассказать о глубоком, бездонном ужасе, в котором тонула. Для этого состояния невозможно подобрать определение — словно море тащит тебя за собой, и нет ни сил, ни желания сопротивляться, хочется исчезнуть, выпасть из мира в полную опасностей тьму, утонуть в ней и отыскать свой страх, чтобы отдаться ему; голова кружится, ты ненавидишь свое слабеющее тело и мечтаешь избавиться от него, потерять его, чтобы остановить эти мысли. Бешенство, радость и тоска предстают все разом, жутко отчетливые, словно под безжалостно-ярким лучом прожектора, и я понимаю, что больше не хочу быть, что ненависть заслонила от меня все: цветы, и вещи, и дорогу, по которой я каждый день хожу в школу; хочется повалиться наземь и лежать, ничего не чувствуя, и каяться, каяться, понимая, что мир вокруг — всего лишь иллюзия, что я никогда не смогу смириться с тем, как он устроен, потому что, даже находясь внутри этого мира, я ухитряюсь смотреть на него со стороны, и в этом противоречии тоже должна покаяться.

вернуться

8

Зд.: курятник (фр.).

вернуться

9

Древний негритянский ритуал: пляшущий в центре хоровода медиум обращается к богам.

вернуться

10

Angelus Domini (лат.) — одна из важнейших католических молитв, читается трижды в день.