Дым продолжал густо застилать небо, и без того покрытое тучами, Трюффо с проклятиями и со звоном захлопнули окно. Над нами, высоко в воздухе, трещал аэроплан, возвращавшейся с учебного полета на аэродром, заметившей внизу что-то неладное и начавший описывать над самоваром зловещие круги.
– Мсье-дам! Что случилось? – запыхавшись, бледная, встревоженная, подошла к нам жена управляющего мадам Герен. Почему костер развели?
– Это не костер, мадам, смущенно стал объяснять я. С-э нотр самовар рюсс…[111] Л-аппарей насиональ[112].
– С-э-т-а дир, л-аппарей пур л-ам слав[113], – галантно добавил гость без голенища.
– А вы что будете делать? Прыгать через огонь?
– О, нон мадам. Сэ пур буар[114].
Как я заметил, из всей нашей толпы более всего напуганными оказались: мадам Герен, никогда не видевшая самовара, и семилетняя дочь моего русского соседа – Таточка, тоже самовара не видевшая. Мадам Герен, конечно, постепенно пришла в себя, поняв в чем дело. Стала с любопытством пробовать кран, заглядывать внутрь дымившейся трубы. Высказала попутно несколько соображений о том, что самовары можно ставить только там, где народонаселение чересчур редкое, и где много лишнего чистого воздуха. Затем вспомнила про пожар Москвы, выдвинула не лишенную основания гипотезу, что именно от самовара Москва сгорела в 1812 году.
А Таточка все время вела себя панически и никак не могла успокоиться. С самого же начала, когда я зажег первую спичку, со страхом бросилась в сторону, восклицая:
– Сейчас стрелять будет!
А затем долго бегала вокруг, стараясь держаться от самовара подальше, и только тревожно кричала:
– Папочка, скажи: а зачем это надо?
Пасхальный вечер, когда мы пили чай из самовара, был одним из самых приятных вечеров этого года для всех нас, и для меня, и для моих гостей.
Правда, самовар был готов не через восемь минуть, а только через полтора часа. У французов такие странные угли: хотя и называются древесными, но похожи на камень. Самовар уже кипит, образовывает огромную лужу, а они, эти угли, только что начинают входить во вкус раскаляться, распространять невыносимый угар. Кроме того, пока мы несколько раз доливали самовар из чайника, в ожидании окончания угара, пошел недюжинный дождь.
Угли шипели в борьбе с каплями, затухали, снова вспыхивали… Сами мы изрядно промокли. Я, по примеру угля, тоже шипел.
Но зато как самовар пел в столовой! Как гудел! Какой у него особенный вкус воды! Что такое в сравнении с ним бездарный кипяток, булькающий над газом в металлическом чайнике?
Эх, помните ли вы, господа, что такое самовар? Ведь вы уже не помните, господа, что это такое!
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 25 апреля 1928, № 1057, с. 3.
Влюбленный Париж
Нехорошо жить за городом.
То есть жить-то хорошо, но ездить ужасно.
Зимой или осенью еще ничего. Лоно у природы сырое и грязное, воздух тоже неважный, благорастворяется плохо[115]. Никому, слава Богу, не приходит в голову отправиться в лес, сесть в холодную лужу, и, укрываясь от дождя зонтиком, страстно твердить:
– Сюзанна, люблю тебя.
Но весной или летом… Когда солнце пригреет, да когда лоно подсохнет… Беда!
Обычно еду я в версальском поезде. Сажусь в купе возле окошечка, раскрываю газету и, пока добираюсь до места своего назначения, успеваю прочесть все:
И в какую фазу вступило дело об убийстве на пляже.
И какой ювелир обворован.
И что рассказала о своем дедушке молодая индусская девушка, оказавшаяся в прежней жизни матерью своей собственной бабушки.
В общем, едешь каких-нибудь пятнадцать, семнадцать минут, а слезаешь уже и более развитым, и более развитым, и более сведущим, чем в тот момент, когда сел.
Но вот, теперь, летом, заберешься в купе, развернешь лист, прочтешь только один заголовок – и со всех сторон надоедают:
– Чмок, чмок, чмок…
Я вполне понимаю чувства парижской молодежи. Солнце пригрело, лоно подсохло. В лесу пташки, букашки, таракашки…
Из-за любви на какие расходы не пойдешь, чтобы взять два билета третьего класса!..
Но все-таки… Причем во всех этих историях я? Что я им: шафер? Сваха? Или посаженый отец, насильственно посаженный в одно купе с ними?
113
C’est à dire, l’appareille pour l’âme slave – то есть аппарат для славянской души (