Выбрать главу

– Ты уж, Ендрусь, и обротать себя дай, коли так своей девушки боишься. Дома ты был другой. Вижу я, вижу, быть бычку на веревочке, а это ни к чему! Один древний философ говорит: «Не ты Кахну, так Кахна тебя!» Попался ты уже в сети.

– Дурак ты, Кокошка! А с Оленькой и ты с ноги на ногу станешь переминаться, как ее увидишь, другой такой разумницы не сыщешь. Что хорошо, она тут же похвалит, что худо, не замедлит осудить, она по совести судит, и на все у нее своя мера. Так ее покойный подкоморий воспитал. Захочешь перед ней удаль свою показать, похвастаешься, что закон попрал, так тебе же самому потом стыдно будет: она тотчас скажет тебе, что достойный гражданин не должен так поступать, что это против отчизны. Скажет, а тебе будто кто оплеуху дал и даже чудно станет, как ты раньше этого не понимал. Тьфу! Срам один! Набезобразничали мы, страшное дело, а теперь вот и хлопай глазами перед невинной и честной девушкой… Хуже всего эти девки!

– И вовсе не хуже. Я слыхал, что в здешних околицах шляхтянки кровь с молоком, и похоже, совсем не кобенятся.

– Кто тебе это говорил? – живо спросил Кмициц.

– Кто говорил? Да кто же, как не Зенд! Вчера он объезжал пегого скакуна и заехал в Волмонтовичи; только по дороге проехал, но увидал много девушек, они от вечерни шли. «Думал, говорит, с коня упаду, такие чистенькие да пригожие». И на какую ни взгляни, так сейчас все зубы тебе и покажет. И не диво! Шляхтичи, кто покрепче, все в Россиены ушли, вот девкам одним и скучно.

Кмициц толкнул товарища кулаком в бок.

– Давай, Кокошка, как-нибудь вечерком съездим, будто заблудились, а?

– А как же твое доброе имя?

– Ах, черт! Помолчал бы! Ладно, поезжайте одни, а лучше и вы не ездите! Шуму много будет, а я со здешней шляхтой хочу жить в мире, потому покойный подкоморий назначил их опекунами Оленьки.

– Ты говорил об этом, только я не хотел верить. Откуда у него такая дружба с сермяжниками?

– Он ходил с ними воевать, я еще в Орше слыхал, как он говорил, что у этих лауданцев храбрость в крови. Сказать по правде, Кокошка, и мне поначалу было удивительно, – старик их прямо как стражу приставил ко мне.

– Придется тебе подлаживаться к ним, в ножки кланяться.

– Да прежде их чума передушит! Помолчи уж, не гневи меня! Они мне будут кланяться и служить. Кликну клич – и хоругвь готова.

– Только кто-то другой будет ротмистром в этой хоругви. Зенд говорил, будто есть тут у них какой-то полковник. Забыл, как его звать… Володыёвский, что ли? Он под Шкловом ими командовал. Здорово, говорят, они дрались, но их же там и посекли!

– Слыхал я про какого-то Володыёвского, славного солдата… А вот и Водокты уж видно!

– Эх, и хорошо живется людям в этой Жмуди, – страх, какой тут всюду порядок. Старик, видно, был ретивый хозяин. И усадьба, я вижу, прекрасная. Неприятель их тут не так часто палит, вот и строиться можно.

– Думаю, вряд ли успела она узнать об этих безобразиях в Любиче, – уронил словно про себя Кмициц. Затем он обратился к товарищу: – Приказываю тебе, Кокошка, а ты еще раз повтори всем прочим, что вести себя здесь надо пристойно. Пусть только кто позволит себе невежество, ей-ей, искрошу!

– Ну, и оседлала же она тебя!

– Оседлала не оседлала, тебе до этого дела нет!

– Не гляди на невест, тебе дела до них нет! – невозмутимо сказал Кокосинский.

– Ну-ка щелкни бичом! – крикнул кучеру Кмициц.

Кучер, стоявший в шее серебристого медведя, размахнулся бичом и щелкнул весьма искусно, другие кучера последовали его примеру, и под щелканье бичей санки весело и лихо подкатили к усадьбе, словно поезд на масленой.

Сойдя с саней, все вошли сперва в небеленые сени, огромные, как амбар, откуда Кмициц проводил свою ватагу в столовый покой, убранный, как и в Любиче, звериными черепами. Тут все остановились, пристально и любопытно поглядывая на дверь в соседний покой, откуда должна была появиться панна Александра. А тем временем, памятуя, видно, предостережение Кмицица, беседовали друг с другом шепотом, как в костеле.

– Ты парень речистый, – шептал Кокосинскому Углик, – приветствуй ее от всех нас.

– Да я уж обдумывал по дороге речь, – сказал Кокосинский, – вот только не знаю, получится ли гладко, мне Ендрусь мешал думать.

– Лишь бы побойчей! Чему быть, того не миновать! Вот уже идет!..

Панна Александра в самом деле вошла в покой и на мгновение остановилась на пороге, точно удивленная такой многочисленной ватагой, да и Кмициц замер на мгновение, так поразила его красота девушки: до сих пор он видел ее только по вечерам, а днем она показалась ему еще краше. Глаза у нее были лазоревые, черные как смоль брови оттеняли белоснежное чело, льняные волосы блестели, как венец на голове королевы. И смотрела она смело, не потупляя взора, как хозяйка, принимающая гостей в своем доме, с ясным лицом, которое казалось еще ясней от черной шубки, опушенной горностаем. Эти забияки отродясь не видывали такой важной и гордой панны, они привыкли к женщинам иного склада, поэтому встали в шеренгу, как хоругвь на смотру, и, шаркая ногами, кланялись тоже всей шеренгой, а Кмициц шагнул вперед и, поцеловав девушке руку, сказал:

– Вот и привез я к тебе, сокровище мое, моих соратников, с которыми воевал на последней войне.

– Большая честь для меня, – ответила панна Биллевич, – принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о храбрости которых и отменной учтивости я уже наслышана от пана хорунжего.

С этими словами она взялась кончиками пальцев за платье и, приподняв его, присела с необычайным достоинством, а Кмициц губу прикусил и даже покраснел оттого, что его любушка говорит так смело.

Достойные кавалеры шаркали ногами и в то же время подталкивали вперед Кокосинского.

– Ну же, выходи!

Кокосинский сделал шаг вперед, прокашлялся и начал так:

– Ясновельможная панна подкоморанка…

– Ловчанка, – поправил Кмициц.

– Ясновельможная панна ловчанка, милостивая наша благодетельница! – повторил в замешательстве пан Яромир. – Прости, вельможная панна, что в титуле ошибся…

– Пустая это ошибка, – возразила панна Александра, – и такому красноречивому кавалеру она ничуть не вредит…

– Ясновельможная панна ловчанка, милостивая наша благодетельница! Не знаю, что мне славить приличествует от всей Оршанской земли, то ли красоту твоей милости и твои добродетели, то ли несказанное счастье ротмистра и соратника нашего, пана Кмицица, ибо если бы даже воспарил я до облаков, вознесся до облаков… до самых, говорю, облаков…

– Да слезай уж с этих облаков! – крикнул Кмициц.

Все кавалеры при этом так и прыснули со смеху, но тут же, вспомнив наказ Кмицица, поднесли руки к усам.

Кокосинский вконец смешался, покраснел и сказал:

– Приветствуйте сами, идолы, коль меня смущаете!

Но панна Александра снова взялась кончиками пальцев за платье.

– Не сравняться мне с вами в красноречии, – сказала она, – одно только знаю, что недостойна я тех почестей, которые воздаете вы мне от имени всех оршанцев.

И она снова присела с необычайным достоинством, а оршанским забиякам не по себе стало в присутствии этой благовоспитанной панны. Они силились показать свою учтивость, но все у них как-то не получалось. Тогда они усы стали щипать, нести какую-то околесицу, руки класть на сабли, пока Кмициц не сказал наконец:

– Мы сюда целым поездом приехали, как на масленой, хотим взять тебя, панна Александра, с собой и прокатить лесом в Митруны, как вчера уговорились. Санный путь чудесный, да и морозец Бог послал знатный.

– Я уже тетю послала в Митруны, чтобы она приготовила нам покушать. А сейчас подождите немного, я потеплей оденусь.

С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подскочил к своим друзьям:

– А что, милые барашки, не княгиня?.. Что, Кокошка? Мне говорил: оседлала, а почему же сам как мальчишка стоял перед нею? Где ты видал такую?

– Нечего было надсмехаться; хоть и то надо сказать, не думал я, что придется держать речь перед такой особой.