Но когда у нас гостила тетушка Клавдия Васильевна, покровительница Мутовкиной, или, как та ее называла, «благодетельница», тут уж ничего нельзя было поделать, и Анна Ивановна с детьми являлась то и дело; детей приведет к нам, нас перецелует, скажет: «А я вот к вам привезла своих, пускай они посидят с вами», — и пойдет и сидит с тетушкой в ее комнате, — о чем-то они беседуют, что-то такое всё разговаривают...
И матушка и отец Мутовкину не любили, особенно отец, но он не мог ее не принимать или принять ее так, чтобы она сразу перестала бывать у нас, потому что он был предводителем в это время, и как же так он стал бы невежливо или даже невнимательно обращаться с дворянкой — помещицей своего уезда, какая бы она там ни была?..
Но она угнетающе действовала на него, и он всякий раз уходил к себе в кабинет, как только докладывал лакей, что приехала Мутовкина.
II
У Анны Ивановны Мутовкиной был жив еще муж, и не только жив, но и служил даже в земском суде каким-то дворянским заседателем[29]. Он только у нас не бывал или почти не бывал. Я помню его у нас всего только каких-нибудь два или три раза за все время, да и то видел его у отца в кабинете: в прочих комнатах он не появлялся, и ни за обедом, ни за чаем я его никогда не видал.
По виду это было существо самое жалкое: небольшого роста, в неуклюжем, просторном, точно чужом, вицмундире — фрак с желтыми полинялыми металлическими пуговицами, плешивый, с глазами вечно слезящимися и робкой, заискивающей улыбкой. Как говорили, он был совершенно во власти у жены, вполне от нее зависел и всем был обязан ей, так как она была женщина энергическая, всюду проникала, всех просила о нем и если раз за что бралась, — своего уж достигала. Но он, говорили, был в то же время и изобретательный, отчаянный взяточник, славившийся именно этой своей изобретательностью во взяточничестве. Не было в уезде ни одного темного дела, в котором бы он не принимал участия или к которому так или иначе не был прикосновен. Три губернатора, один вслед за другим, обещались «съесть» его, как выражались тогда, и ни один не мог ничего с ним поделать. Но он был постоянно под судом или под следствием. Отдадут его под суд, он год или два посудится и опять очистится. И так все время, всю жизнь.
Он участвовал не только во всех чиновничьих и судебных плутнях, в лихоимстве и проч., но он принимал участие и прямо даже в мошенничестве, в воровстве, в грабеже, который тогда случался тоже не в редкость. Ему приписывали, я помню, выдумку воров уводить зимою по ночам у мужиков лошадей и коров обутыми в лапти: след человечий, а украдена лошадь или корова, которых следа нигде нет, не видно. И много приписывали ему других подобных же изобретений.
Жена его в разговоре отзывалась о нем пренебрежительно, называя его просто «мой» или с прибавлением: «дурак-то мой». Но она участвовала во всем с ним заодно — он старался в городе, в суде или в судах, а она в деревне, и дураком она на самом деле, несомненно, не считала его потому, что в споре, в азарте иногда у нее вырывались о нем такие выражения: «Ну да! Уж Алексей Макарыч-то это знает!» Или: «Ну да уж если Алексей Макарыч-то за это дело возьмется, будьте покойны, ничего не поделают», и проч.
Видал я его чаще у деда, у которого были постоянно какие-то тяжебные дела, и их вёл ему, в качестве его поверенного или просто советчика. Мутовкин.
— А спосылать-ка завтра в город за Мутовкиным. — скажет, бывало, дедушка еще с вечера.
На другой день Мутовкин и является, зазябший, весь синий с дороги, потому что за ним посылали мужицкую подводу в одну лошадь, а он все двадцать верст от города ехал шагом или почти шагом.
— Замерз... а? — спросит дедушка.
— Замерз, Николай Федорович.
— Водки хочешь?
И, не дожидаясь ответа, дедушка кричит:
— Кондрашка, подай водки и закусить чего-нибудь.
Несмотря на то, что дедушка высоко ценил судейский ум и судейскую опытность в делах Мутовкина, он, однако, при всех постоянно подсмеивался над ним.
— Ну, — скажет, — рассказывай, какие там у вас, в городе, новости, какие еще плутни вы там придумали?
Мутовкин все это переносил и, по-видимому, нисколько на это не обижался: сидит и сам же смеется, хихикает или рассказывает, действительно, какую-нибудь еще новую плутню, — не свою, как он уверяет, а чью-нибудь, — но так тонко ее понимает и смакует при этом, что видно, что он весь в ней, что это его жизнь.
29