Выбрать главу

И внезапно он почувствовал, что одинок, и это открытие смутило его. Это не было «гордое одиночество», о котором порой, книжно и бескровно, приходилось ему мечтать. Без гордости, без высоты — он был один. Правда, рядом с ним были Иван и Катя, без которых его жизнь была бы невозможна, был Андрей, через которого отчасти виделся ему мир. Но он чувствовал свою душу как ни с чем не соединенную, жалкую, тоскливую тень. Припомнив стихи об одиночестве из Катиной тетради, он подумал: «Если бы я был поэтом, я извлек бы разумную, корыстную пользу из моего теперешнего состояния, а так как я не поэт, то оно просто бессмысленно и бесцельно томит меня». Но ни горечи, ни смирения не было в этой мысли. За ней шел обычный холодок: то, что он стоял в самом начале обдуманной, предрешенной жизни (так ему говорили), сопровождало его размышления уверенностью в том, что всякое настроение — проходит и чаще всего не оставляет следа, в то время как действительность, подготовляемая для него другими людьми, есть нечто незыблемое, раз навсегда положенное к его ногам, и ему остается только вступить в нее.

Это продолжалось уже четыре года. Мать ушла от них четыре года тому назад. Иван тогда работал днем, а мать служила продавщицей в большом шляпном заведении — английский язык был всегдашней ее гордостью. И вот, после долгих странствий и убогой, беспорядочной жизни, когда лицей был окончен, решено было Саше учиться дальше. Но осенью мать ушла, ушла в чем была, в легкой кружевной сорочке, чулках искусственного шелка, лаковых туфлях и единственном приличном красном платье. Она ушла с криком, со слезами. Саша зажимал уши, ему было стыдно за мать. Иван молча ждал, когда все это кончится. Она кидалась на обоих с мокрыми поцелуями, призывала Бога, рыдала, падала в конвульсиях, (не отличить было истинных от притворных) и кричала, что Гарри Торн ее единственное спасение, что до сих пор никто, никто не мог ее понять, что от Александра Петровича, от мужа, терпела она всю свою незадачливую молодость, потому что он был груб и страшен. Она изливалась сыновьям, она рассказала им свою брачную ночь (двадцатипятилетней давности), когда она, шестнадцатилетняя девочка, была раздавлена грузным Александром Петровичем, и утром у нее болела поясница, так что она не могла даже встать, и грудь была в синяках от его пальцев и поцелуев. И вот теперь появился Торн. У него было каучуковое лицо с каучуковыми губами, он молчал, он все понимал, он был щедр и хотел жениться на русской, потому что любил современность, а русская женщина — современна. Но он не хотел, чтобы у этой женщины были дети, взрослые сыновья от русского грубияна, хоть и генеральские, а все-таки совершенно не нужные ему дети. Он однажды видел Ивана, видел его черные руки — крепкий ноготь большого пальца стал ему как-то особенно противен. О Саше он знал, что тот просто студент — вероятно, пьяница и бабник. Торн в Бога не верил, он знал, что басня про верблюда и игольное ушко только басня, и хватка была у него мертвая. И за эту хватку полюбила его рабски эта русская, которую он молча угощал в ресторанах омарами и рябчиками, пока оркестр играл славянские мелодии.

Сашу не смущала мысль, что он кому-то будет обязан каждой минутой своего счастья, каждым часом успеха и уверенности в себе. Для него все было решено раз и навсегда: он не отделял себя от Ивана и Кати, знал, что работать будет на них, как на себя, и мысль о связанности с ними навеки была ему легка. Он догадывался, как пустынно бывает без обязанностей, и он даже радовался, что вот есть у него долг в жизни, который он вечно будет выплачивать, что он связан с двумя людьми крепкими материальными узами, что несмотря на то, что внутренней близости он не чувствует ни к Ивану, ни к Кате, они не бросят его, и он не бросит их, и есть в этом соединении, пусть только внешнем, что-то доброе и нерушимое.

Это навечное соединение, впрочем, отнюдь не связывало его и оставляло нужную для его жизни свободу. И так как ему еще и очень хотелось чувствовать себя свободным, то даже выбор карьеры, сделанный за него Иваном и в котором так помог ему Андрей, даже самый этот выбор начинал ему с некоторых пор казаться самостоятельным. Он был доволен и им, и своей мнимой независимостью. Иногда смутно и беспокойно предчувствовал он, что человеческая свобода больше того, что он знает, что есть какая-то действенная свобода, с ответственностью за нее перед одним собой, — но этого он еще не испытывал. Он предчувствовал, что рано или поздно (и, вероятно, поздно) трудный путь откроется перед ним, встанет тайна, потребуется борьба, — это всегда связывалось у него с мыслью о любви и женщине. Женщина и любовь должны будут дополнить и украсить его жизнь. Он уже стал понимать, чего именно не хватает ему: не Кати! Катя обыденна, у нее свое маленькое упрямство в пустяках. Ему недостает очень особенной, тихой и послушной. У него было в жизни две связи — верности он не видел, женщины первые уходили от него. В этом он никогда никому не признавался, даже Андрею.