Он понимал, что дни его сочтены и вся никчемность жизни, со 2 марта, дня отлучения Государя от престола, предстала пред ним во всей неприглядности.
Каким силам он дал себя увлечь в такие святотатственные деяния? Кому продал душу, чего ждал от своего отступничества?
Он тяжело поднялся из-за стола, подошёл к Каледину и еле слышно, глядя тому прямо в глаза, произнёс:
– Суд людской меня уже судить не будет. А Господний – все пред ним предстанем, Алексей Максимович. Простите меня…
И он, сильно шаркая ногами, с дрожащей головой на ставшей очень тонкой шее, вышел из кабинета.
В этот же день он сложил с себя командование и передал высшую военную власть Корнилову, как старшему в чине.
Тот, приняв командование над разношёрстным войском, которое, по чьему-то предложению, стало именоваться Добровольческой армией. Имя Алексеева было сохранено лишь за одним офицерским полком.
На второй день Корнилов, рано утром прибыл к Каледину, без доклада.
Шумный, громкоголосый Корнилов понимал, что Каледин пользуется старшинством в производстве в равный с ним чин, да ещё и Государем, а не Временным правительством, как он, пытался вести себя учтиво и предельно корректно:
– Здравия желаю, Ваше Высокопревосходительство, – шутливо вытянулся он перед Калединым и легко бросил правую руку к козырьку фуражки.
Каледин не ответил, а лишь рукой указал на стул у своего стола. И изучающее, не отводя своего взгляда ни на миг от смуглого лица Корнилова, с легко раскосыми глазами, смотрел на него.
Затем, без каких-либо слов со стороны Корнилова, сказал:
– Лавр Георгиевич! Я полагаю, что Вы зря нанесли мне свой визит. Я, избранный волей казачества Дона, Атаманом, не могу доверяться тому человеку, который отступился от Присяги, предал Государя, заточил в неволю всю венценосную семью.
Эх, Лавр Георгиевич! Грех-то ведь какой Вы свершили, и Вы полагаете, что на этих принципах, Вы способны что-то достойное и светлое построить в России?
Я, милостивый государь, Вам в этом не слуга.
Идите, господин генерал. Нам не о чём более говорить. Дон никогда не пойдёт под Вашу руку. Страшусь предательства с Вашей стороны, которое для Вас стало привычным.
– Честь имею! – и он, пружиня ногами, резко встал из-за стола и вышел из кабинета, оставив там Корнилова в полной растерянности.
***
Более они не встречались.
Прослышав о самоубийстве Каледина, Корнилов, возглавляя южный поход Добровольческой армии, стремясь соединиться с кубанцами, лишь выкривил губы в злорадной улыбке и бросил, непонятную для окружающих, фразу:
– Вот жизнь и доказала, кто в ней капитулянт…
И не знал, конечно, он при этом, что ровно через два месяца, 31 марта, на подступах к Екатеринодару, будет убит разорвавшимся вблизи снарядом.
Не осталось даже и могилы от Корнилова. Надругаются над его прахом обозлённые красные и выбросят его, без покаяния, бездомным псам.
***
Глубоко болея сердцем за Россию, желая ей, искренне, благополучия и процветания, Каледин не был политиком, циничным и беспринципным, которых явилось в эту пору великое множество.
Но его искренность, его сомнения и тревоги, никому были не нужны.
Уже в августе семнадцатого года Керенский объявил его изменником и предателем, и требовал применить в отношении Каледина все возможные меры, в соответствии с военным временем.
Не нашёл поддержки Атаман и на Дону.
Казаки выжидали.
И это их выжидание умело использовала новая власть, которая сумела распропагандировать казаков, увлечь их на свою сторону.
Дон отшатнулся от своего Атамана.
И когда Подтёлков, председатель Донревкома, предъявил Каледину требования от имени сорока шести казачьих полков о сложении полномочий, Алексей Максимович понял, что фронтовики – не за ним. Не привыкший к тому, чтобы выпрашивать милостыню, воспринявший требования Донревкома, как выражение ему лично, недоверия, генерал от кавалерии, первый, после петровских времён, выборный атаман Всевеликого войска Донского, Алексей Максимович Каледин 29 января 1918 года по старому стилю, сложил свои полномочия.
***
ГЛАВА VIII. ЗАМУТИЛИСЬ ВОДЫ ТИХОГО ДОНА
Ой, да Дон ты, батюшка,
Запенились, вдруг, воды твои…
Из старинной казачьей песни
Тяжёлым шагом, после заседания Донского правительства, на котором была принята его отставка, шёл Каледин по Атаманскому дворцу.
«Вот и всё», – тяжело проворачивались его мысли в усталом мозгу.
«Вот и всё. Жить в бесчестии я не смогу. Да и зачем мне такая жизнь?»
Он даже не дослушал верного соратника генерала Богаевского:
– Не сейчас, прошу Вас, Африкан Петрович. Мне необходимо побыть одному. Прошу Вас, – и он, настойчиво, закрыл дверь перед генералом Богаевским.
Тот, чувствуя беду, уходить не хотел. И ещё несколько раз постучал в дверь кабинета Каледина, но тот ему не ответил.
Алексей Максимович постоял, в задумчивости, у окна, затем тяжело, медленно, сел за письменный стол.
Привычно, правой рукой, нащупал в ящике стола ребристую рукоять нагана.
Нет, он не вспоминал, при этом, всю свою жизнь.
Он вспомнил лишь один день – такое же морозное декабрьское утро прошлого года.
Он, во главе разношерстного войска, основу которого составляли мальчишки – юнкера, да студенты – выступил на освобождение Ростова от отрядов Красной гвардии.
«Господи, прости меня, – подумал Каледин, – не знаю, как и решился на это. Понимал ведь, что никакое это не войско, но порыв этих мальчишек, верующих в меня, был столь святым, дерзновенным, что Ростов, в один день, был освобождён.
На центральной площади старики, все с Георгиевскими крестами на поношенных чекменях, шинелях, подносили мне хлеб-соль.
И я… отказался его принять.
Не мог. Не мог, так как перед глазами стояли эти мальчишки, уткнувшиеся в снег, в алые, от их крови, разводы.
Всех погибших, без различия – кто воевал на какой стороне, приказал собрать и похоронить в братской могиле. Общей. На всех единой и всех теперь уже примирившей.
А старикам так и сказал:
«Не невольте, отцы, не могу хлеб-соль у вас принять в этот раз. Не с врагом сошлись мы на поле брани, а с заблудшим русским народом.
Великие беды я чувствую впереди, коль русская кровь, с обеих сторон, пролилась».
И удалился от стариков, которые стояли потерянные и никому более в этот миг не нужные.
Впервые, за всю долгую воинскую жизнь, он плакал, укрывшись от соратников и чувствуя свою личную вину за гибель этих мальчишек-юнкеров.
«Что моя жизнь значит, – роились мысли в его голове, – среди такого вселенского горя? Да и не могу жить я больше, коль утратил доверие людей. Зачем мне такая жизнь?»
«И – что, меня не будет? Да, меня не будет. Но не поруганной и чистой останется моя душа, не осквернённой.
А что – жизнь, если она продлится в бесчестии? Нет, это не для меня».
Он твёрдо взял наган, тот, старый, с которым прошёл всю войну, застывшим взором посмотрел в глубину ствола, словно в бездонный колодец, и уже без раздумий приложил его к виску…
***
Долго и упорно трудились молоденькие красноармейцы. Комиссар приказал разрыть могилу «кадюка» генерала Каледина и выбросить его прах в воды Дона.
Что было делать? И эти зачумленные молодые красноармейцы, с утра, не надрываясь, часто устраивая перекуры, ковырялись лопатами, с короткими черенками, в могиле, такой как и все иные, только с богатым кованым крестом.
Его они еле свалили вдвоём, подрыв у основания. А затем, надрываясь и пыхтя, тащили его к телеге, на которой и вывезли на берег Дона, крутой, высокий, и бросили с кручи.
И ужаснулись – крест, словно застыл над Доном, не спешил погружаться в пучину.
Отсвет солнца озарил его и грамотный красноармеец, тот, что постарше, даже успел прочесть литые буквы на кресте: