— Ты маленький и можешь проболтаться! — говорил он.
Как-то зайдя в сарайчик, я услышал причмокивающие звуки. Движимый неясным сомнением, я робко попросил Сашку показать тайник и вместе проверить припасы.
— Как бы мыши не слопали, — неловко пояснил я.
Со снисходительным презрением Сашка сказал, что мышей в сарае нет, а если он покажет тайник, я не удержусь и съем сахар. И мы впоследствии умрем от голода, как погиб после побега из крепости Ле Монпульзье граф Пьер де Суантио.
Говорил он невнятно — щека по-прежнему явственно оттопыривалась, — но твердо и уверенно; название крепости, произнесенное без запинки, а особенно титул неведомого Пьера де Суантио и его трагическая гибель произвели должное впечатление.
Так второй раз судьба послала предостережение, но я не прислушался к ее голосу.
А судьба между тем, грохоча жестью по булыжнику, влекомая человеком в белоснежной рубашке и жемчужно-серых брюках, двигалась вверх по Махновской, к каменной площади, посреди которой застыл костел, окруженный стеной с седым от старости мхом между камнями. Железные двери с ржавыми массивными засовами на разном расстоянии друг от друга прорезали стену, чернели полукруглые зарешеченные окна с выбитыми стеклами.
Оттуда, из-за буро-черных решеток, порой вылетали летучие мыши и сослепу отчаянно бились о стену, ища дорогу обратно.
Оттуда тянуло холодом. И казалось, если прислушаешься, донесется стон узника, заключенного за страшное преступление множество лет назад.
Голуби, и стрижи, и ласточки вились вокруг костела, под карнизами которого испокон веков размещались их гнезда.
Иностранец бросил листы жести, последний раз залившиеся визгливым металлическим лаем, и отер пот со лба. Постепенно все мы разошлись по своим делам.
Через несколько дней жестяные листы были укреплены над железной дверью, образовав вывеску: «Парижские воды». Дверь была заново окрашена полосами пронзительно ярких тонов. Окно застеклили, и за блистающей витриной возникла карусель продолговатых стеклянных баллонов с разноцветными сиропами: шоколадным, кофейным, крем-брюле, лимонным, «свежее сено», сливочным, апельсиновым; появились мраморная стойка и ряды стеклянных сифонов с серебристыми металлическими головками.
Первое время торговля в «Парижских водах» пошла, хотя и не слишком бойко: в пестрой лавочке толпились покупатели, но в громадном большинстве — безденежные.
Скоро это надоело Иностранцу. Он стал прогонять мальчишек, а сам, потеряв надежду, перестал бриться и оброс черно-седой, страшноватой бородкой. Целыми днями он стоял на пороге лавочки, смотрел на облезлую каланчу и на окружающие площадь невысокие каменные дома с витринами лавочек, закрытыми шторными ставнями.
Что Иностранец высматривал за домами? Шлях, который, на беду, привел его в местечко? Покупателей, которым неоткуда было появиться?
Но в день, о котором идет речь, два покупателя вступили на площадь и приближались к «Парижским водам» — я и Сашка. Мы очень торопились и всю дорогу бежали, боясь не поспеть до закрытия. Еще утром, прочитав мне новую главу путешествий по пампасам, Сашка задумчиво сказал:
— Смотаемся в «Парижские»! Когда еще…
Да, разумеется, у меня хватало ума сообразить, что охотнику, преследующему бизона, нет времени утолить жажду, и в пампасах не найдешь и родника, не то что «Парижских вод».
Весь день я ходил за Сашкой, немо пытаясь напомнить утренний уговор, но он, казалось, забыл обо мне.
Под вечер Сашка вырос передо мной в тот самый момент, когда всякая надежда была потеряна, и крикнул:
— Где ты шатаешься?!
Сашка был почти одного со мной роста, хотя года на два старше, упругий, шарообразный, как мяч. И наполненный непонятной энергией.
Вечерело. Тени вытягивались и вытягивались.
— С сиропом? — задыхаясь от быстрого бега, на ходу спрашивал Сашка.
— Конечно!
— С двойным?
— С двойным!
— Крем-брюле и лимонный?
— Крем-брюле и лимонный! — отвечал я, сознавая, что совершаю жесточайшую ошибку, не избрав шоколадный и апельсиновый, или крем-брюле и «свежее сено», или…
Я не помню, как мы вбежали в лавку, как Иностранец смерил нас изверившимся взглядом, — а это непременно было, — как шипела газированная вода, наполняя граненые стаканы, как она слабо и нежно, словно небо на восходе, окрашивалась сиропами. Не помню даже щемяще прохладного вкуса этого напитка; если вкус счастья так непрочен и так быстро забывается, отчего же горе отпечатывается в сознании рубцом от раны?