Ходить было трудно. С непривычки сердце начинало колотиться, хотелось вздохнуть поглубже, но гипсовая повязка сжимала грудь,
— Не любит, чтобы застаивались? — повторил Гришин мои слова и уже по-другому, успокоительно: — Дней через десять снимем повязку, все наладится.
Почему-то я подумал, что Гришин болен, и больше душевно, чем физически: что-то точит и точит его. Подумал, что он несчастливый человек — скучный. Вероятно, жена бросила его… красивая, молодая. Он ведь верно, что скучный…
Может быть, я шевелил губами, мысленно произнося эти слова, во всяком случае, он понял меня и сказал:
— Да, знаете ли… ушла… И вместе с сыном…
— Когда?
— Перед войной… Она давно решила, но все боролась с собой… Она, знаете ли, жалостливая…
По лицу его прошла гримаса, будто он с трудом сдерживает слезы.
— И материальчик получится интересный, — обычным своим монотонным голосом сказал он. — «Герой — дома!» А?
— После войны.
— «После войны» у него не будет, — сказал Гришин.
— Почем вы знаете?!
Он пожал плечами и направился к двери. Остановился и сказал еще:
— Подумайте!
Из редакции за мной прислали машину.
Дышать приходилось открытым ртом. Все время было унизительное чувство, будто задыхаешься.
— Сядете на правку! — сказал редактор полковник Жуков, окинув меня быстрым взглядом.
Правку я ненавидел. И поэтому, и потому еще, что вдруг перед глазами всплыло лицо Гришина — потерянное, озабоченное чужой судьбой, когда впору задуматься о своей, — я сказал о Курке и об этой командировке, даже повторил дурацкий гришинский заголовок: «Герой — дома!»
Жуков задумался. Он отыскал карту и, приложив масштабную линейку, измерил расстояние от района Тарнополя, где дислоцировалась дивизия, в которой служил Курка, до Листопадовки, на юге Винницкой области, где Курка родился и откуда он сбежал десять лет назад: к отцу на лесоразработки, а после смерти отца — на фронт.
«Одиссея, — подумал я, вспоминая суховатые, но запавшие в голову рассказы Гришина. — И село славно называется — Листопадовка».
Вдруг я понял, что не успокоюсь, пока это гришинское «чудо» не осуществится. Насмерть обиженный мальчишка — и вдруг возвращается красивый офицер, в орденах.
Красивый? Гришин сказал — мальчик. Щуплый он, вероятно, подумал я, маленький.
— Тысяча двести километров… если в оба конца, — неприязненно, будто я был виноват в том, что Листопадовка так далеко, сказал Жуков.
Я молчал. Мне было все равно. С той самой несчастной контузии мне было все равно. Будто, когда наша машина взлетела в воздух, напоровшись на мину, жизнь и я разделились, и это навеки.
Но «чудо» нужно было совершить; может быть, оно одно и оставалось для меня живым.
Вошел подполковник Орешин, начальник фронтового отдела, и, прислушавшись к разговору, сел на подоконник.
…Я был сначала солдатом, потом меня переаттестовали по одной из мирных специальностей и послали в газету. Солдату труднее, но там не нужно думать. А тут думаешь всегда, днем и ночью. Тут ты сторонний войне — только и остается глядеть на нее и думать. Хотя солдатам ты нужен, если работаешь честно: когда еще придет награда, пожалуй, и не застанет в живых, а заметку о подвиге, если повезет, солдат прочитает своими глазами, вложит в треугольник письма и пошлет домой.
Там тоже узнают.
Но для этой работы нужно постоянное желание приносить счастье, равнодушие в ней преступно. «Как же мне быть?» — спросил я сам себя.
— Пусть Сазонова повезет, из Пятой гвардейской, — сказал Орешин.
Сазонова, Папашу, как его прозвали, я знал: служил с ним, когда тот еще не был знаменитостью.
Я сказал?
— Сазонова так Сазонова. Он из-под Архангельска — помор.
Важно было показать, что мне это «до лампочки». А для себя я уже знал, что повезти Курку, именно его, необходимо.
…Когда я служил с Василием Сазоновым, к нам как-то явился Проскурин, младший лейтенант из корпусной газеты. Мы занимали оборону, и немцы обстреливали круглосуточно, с часовыми перерывами на завтрак, обед и ужин. Проскурин приполз среди дня, обеденная передышка как раз окончилась и говорить было трудно. Но и разговор продолжался всего-то минуту. Проскурин показал выписку из боевого донесения и спросил: «Верно?» Сазонов кивнул. Проскурин попросил: «Напиши имя-отечество». — «А зачем?» — спросил Сазонов. «Как же, Сазонов в дивизии не один». Сазонов написал в блокноте: «Василий Евграфович» и спросил: «Так и пропечатают?» — «Так и напечатают!» — ответил Проскурин.
Обратно, до КП батальона, мы с Проскуриным добирались вместе — комроты послал меня с донесением. Прощаясь, я спросил Проскурина: «Только для этого пожаловал — чтобы имя-отчество?» Он сказал: «А чего еще? Рассусоливать я не любитель, да и газетка маленькая. А имя-отечество, — он так и произносил это слово, — уважение к человеку».