Проскурин с виду был увалень. Лицо круглое, румяное, в веснушках и зимой и летом. Глаза — щелочки.
«Факт точный — проверено, — сказал он. — Боевой опыт из БУП возьму, часть первая. А имя-отечество!.. Ниоткуда не возьмешь. Прочтет человек — полная ясность».
Потом я в нашей газете сразу находил проскуринские заметки: «младший сержант Николай Иллиадорович Ступин, рядовой боец Тимофей Максимович Логинов»; узнавал их, даже если заметки не были подписаны.
И тогда, и после, вспоминая собственное незадачливое сочинительство, я часто думал, что в газетных писаниях присутствует неприятная двойственность. Пишешь о человеке и для этого человека, а стараешься, чтобы было покрасивее, чтобы втиснулось нечто свое, чтобы понравилось. Не этому человеку, а в редакции и вообще. Проскурин думал только о том, о ком писал, писал для него одного.
От «имен-отечеств», пестревших по всей полосе — заметок до пяти на странице, — наша газетка выглядела совсем непохоже на другие.
Проскурин вскоре погиб. Через несколько недель после его гибели я попал в корпусной медсанбат, и тамошняя сестричка, Люда, сказала о нем:
— Очень его бабы любили…
— И вы, Люда?
— Я что ж — не баба?
Потом она сказала странно и проникновенно:
— У каждой бабы есть уголок в душе, коснется если кто — и все ключики у него…
…Наконец Жуков решился:
— Оформляйте документы. Нечего застаиваться!
Все-таки он вставил любимое словцо.
Пока заправляли машину, я зашел в хату, где квартировал, попросил у хозяйки ножницы и с остервенением даже разрезал и содрал прогипсованные бинты. Несросшееся ребро выпирало острыми углами, и казалось, вот-вот прорвет только наросшую кожу. Грудь болела, но хоть можно было дышать.
Курка зашел в низенькие двери землянки, не наклонив головы. Сразу стало понятно, что гришинское слово «мальчик» единственно и подходит к нему. Лицо в полумраке землянки сперва трудно было разглядеть — светлое пятнышко. Потом вырисовывались русые, ржаного оттенка волосы, ежиком выглядывающие из-под пилотки, зеленовато-серые глаза.
Докладываясь, он стоял по команде «смирно».
Когда генерал сказал Курке о поездке в Листопадовку, на лице его выразилась не то чтобы радость, а удивление, как у ребенка, которому протянули игрушку, а он не решается взять ее.
— Сколько сегодня снял? — спросил генерал.
— Троих, товарищ генерал! — четко отрапортовал Курка. Лицо отвердело, в углах сильно сжавшихся губ прочертились глубокие морщинки.
— Спасибо за службу! — сказал генерал.
— Служу Советскому Союзу!
Это выражение с каменно сжатыми губами установилось было на мгновение и больше не возникало на лице Курки, пока тянулась — быстро и нескончаемо — наша поездка, «чудо», как говорил Гришин.
По распоряжению генерала в неурочный час открыли походную автолавку Военторга, и продавщица помогла Курке выбрать подарки для родичей: сапоги, отрез бостона на костюм, кофточку, одеколон, пудру, шелковую косынку.
…С войны прошло двадцать четыре года, а с той поездки — четверть века. Четверть века календарного и половина мирного срока жизни. А со сроком жизни, отпущенным Курке, — как же Гришин почувствовал смертельную сжатость этого срока, — послевоенные годы даже нельзя сравнивать.
За четверть века многое стерлось в памяти, даже большие сражения, взятие городов, а эта поездка все выныривает — клочками, отдельными минутами, больно выталкивается, как вылезают при вдохе половинки сломанного ребра.
Курка выбирал подарки, мысленно перебирая, должно быть, тех, кто оставался в Листопадовке, — и неизвестно, живы ли после немцев. Он осторожно трогал пальцами непривычные вещи — шелковую косынку, флакон духов, коробочку пудры.
Снайперская винтовка стояла, прислоненная к прилавку; оптический прицел вместо немецких солдат ловил солнечного зайчика, как в игре, отбрасывая его на стену.
Шелковая косынка… Вероятно, для той девочки — Оксаны… Ксюши…
Курка рассказал мне о ней позже, на третий день нашей поездки, в которой дни для него были как годы обычной жизни. Ксюша, которая как-то — одна-единственная десятилетняя вещая душа — дозналась, что мальчик задумал бежать, когда Ксюшин отец, Куркин дядя, избил его, и догнала мальчика, нашла, хотя была очень темная ночь, обняла, поцеловала.