Теперь, в старости, она жила, как море, которое днем досыта напиталось теплом, а вечером щедро отдает его.
Через несколько месяцев на местечко налетела банда на конных тачанках. Бабушка увела меня в чердачную комнату под крышей — с косым окном, без мебели, с одним лишь дощатым столом.
Наверно, она хотела задвинуть дверь столом, но не успела, и вслед за нами вбежал бандит — небольшого роста, в папахе, с ножнами, волочившимися по полу, с обнаженной шашкой.
Он не сразу заметил нас в полутемной каморке.
Мы стояли у фанерной перегородки, оклеенной рваными обоями, и бабушка старалась спрятать меня за спиной. Она все время ощупывала мое лицо, шею, голову дрожащими горячими пальцами. Словно проверяла, тут ли я, не исчез ли.
Пальцы у нее были обжигающие — это я помню не одним сознанием, а как бы кожей, всем существом. Вспоминая этот сухой жар, я знаю, что бабушка в тот день была очень больна.
Бабушка прятала меня, но я вывертывался и моментами видел то, что происходило, не сознавая в полной мере близости смерти.
Бандит в папахе наконец заметил нас и теперь вертел шашкой со страшной быстротой, как цирковой фокусник, — клинок превращался в серебристое колесо.
Это он разгонялся, возбуждал себя: ведь так, сразу, нельзя убить безоружного. Надо пробиться через пленку человеческого, до первой крови, потом все пойдет само собой.
Порой шашка задевала стол, и по комнате летели щепки, тупо ударяясь о пол, потолок и стены.
Он опрокинул стул и подскочил к нам, но ничего этого я уже не видел. Теперь я сам зарывался в бабушкины юбки, как можно теснее прижимался к сухонькому ее телу.
Бандит ударил бабушку шашкой по голове, но не убил, а только ранил ее. Я почувствовал, что пальцы бабушки, которые в лихорадочной тревоге ощупывали мое лицо, остановились и закостенели, и почувствовал, как она отяжелела и медленно вдоль стены сползает на пол.
В этот момент впервые в жизни я услышал тихий, быстрый и ритмичный перестук — музыку, под которую нашим поколениям пришлось пройти через жизнь; она сопровождала нас в последний путь гораздо чаще, чем реквием. На этот раз пулемет нес избавление. В город входил полк под командованием Павлова.
Бабушка лежала на полу, словно мертвая. Было тихо. Нас разыскали близкие, отнесли бабушку в ее комнату, положили на большую деревянную кровать, куда прежде я часто забирался по утрам, и опустили шторы на окнах. С этого момента и до самого ее конца комната наполнялась сыроватой пугающей темнотой, запахом лекарств и неотвратимостью приближающейся смерти.
Кривое досвидание
Вся Махновская улица была захвачена игрой в «Трех мушкетеров». Происходило это всего недели через две после налета банды. Как странно события кровавые нижутся в памяти отдельно от мирных, обыденных; будто были у тебя не одна, а две жизни, разделенных эпохами.
Две жизни, два начала…
Гвардейцы кардинала владели соседним пустырем, а наш двор был казармой мушкетеров. Часто мушкетеры перелезали через забор, преследуя гвардейцев, или гвардейцы сами врывались в наши владения. Завязывались поединки.
Книга Дюма, как самому маленькому, досталась мне в последнюю очередь. И в мушкетеры меня не принимали по той же причине.
Тому, кому судьба вначале определила быть младшим, а потом, вдруг — это всегда подкрадывается нежданно, — стать самым старшим, самым старым, одиночество старости может показаться просто продолжением изначального, детского; и они так близки друг к другу, будто не было срока, разделяющего начало и конец.
В мушкетеры меня не принимали, но что из того. Когда вечером достанешь из-под матраса заветную книгу и колеблющийся красноватый свет закопченной керосиновой лампы пробежит по страницам, так просто закрыть глаза уже не кем иным, а Атосом или д’ Артаньяном, и мчаться на коне, и решать судьбу сражения, нанося удары верной шпагой.
В тот памятный день вначале все шло как обычно. Было раннее утро. Казалось, весь дом еще спит. В этом и заключался главный секрет: проснуться, когда ты совсем один, и проснуться не до конца — затаиться между сном и бодрствованием.
Алый утренний свет проникал через полузакрытые веки. Я одевался с лихорадочной быстротой; даже шнурки ботинок не успел завязать, а ноги уже влекли в дровяной сарайчик, где за поленницей хранилась шпага. Вот она в моих руках. Выбегаю во двор и только тут широко — как распахивают окна летом — открываю глаза. Впереди — серая, с облупившейся штукатуркой стена дома и арка ворот. У ног вырастает длинная черная тень. Она пересекает двор, плечами и головой поднимаясь вверх по стене. Этот сумрачный великан — гвардеец. Вчера я вызвал его, вот он явился. Салютую ему шпагой — он враг, но враг благородный, — и делаю первый выпад.