Штуммель улыбнулся не открывая рта. Улыбка растянула губы, но не тронула глаз — мутновато-серых и неподвижных.
Свеча почти догорела и сильно чадила, фитиль плавал в растопленном стеарине. Штуммель ходил по комнате медленно, осторожно, бочком, мягко, едва касаясь пальцами, трогал вещи, и казалось, его губы беззвучно подсчитывают: раз… два… три… четыре… зеркало, бюро орехового дерева, кресло… В комнате было тесно и душно. За стеной дул ветер, сердился, набирался сил; казалось, он во что бы то ни стало хотел скинуть в канал это темное мертвое гнездо.
Я попрощался и вышел на улицу. Все-таки здесь было легче. Звезды просвечивали сквозь ажурные конструкции сгоревших домов. Нелегкая судьба ожидала этот чужой город. Много ненадежных, до ужаса ненадежных, никчемных людей появилось в его стенах. Они жили, повинуясь инстинкту стяжательства, в своем узком, холодном мирке.
Ветер гнал по черной низкой воде канала флотилии коробочек, щепок, обрывков бумаги. Они двигались в том же бесцельном движении к мнимой цели. Ветер злился, поднимал волны в канале, как будто ему хотелось скорее, обязательно в эту ночь, разметать весь мусор, сдуть его, вырваться на простор.
Дело Волларда
Мне отвели комнату на Вольцайле, в квартире доктора права Оскара Гертвига. Это человек чрезвычайно неопределенный. Особая гибкая мягкость южанина позволяет ему в споре, отступив в сторону, возвращаться на прежнее место, как бы обтекая острые углы. Он легко угадывает настроение собеседника и, уловив его мысль, возвращает ее непринужденным ударом, как мяч, посланный теннисной ракеткой. Из своей комнаты я часто слышу, как он убеждает кого-то, чуть умеряя гулкий голос:
— Что бы вы ни говорили, Австрия и Германия в конце концов одно и то же!
А через час так же уверенно:
— Что бы вы ни говорили, австриец и немец — несовместимые понятия. У меня стынет кровь в жилах, если рядом пруссак!
Я занимаю комнату, которая раньше служила доктору кабинетом, а приемная осталась в его распоряжении. Это большое холодное помещение, отделанное с дешевой пышностью судейских присутственных мест немецкого образца; тусклая позолота вокруг высоких дверей, неподатливые кресла и диванчики, выстроившиеся в пожелтевших чехлах вдоль стен; обои пыльного, серого цвета.
— Можно было бы выбрать другую мебель, — говорит иногда доктор, — но что поделаешь, людям нравится испытывать трепет, особенно когда они приходят в кабинет адвоката.
Напротив дверей висит картина в очень тяжелой и очень большой металлической раме с орнаментом из эмблем законности: весов, секир, фемид с завязанными глазами, книг с латинской надписью «Juris». Рама была сделана по особому заказу доктора в годы расцвета его деятельности.
На потемневшем полотне нарисована старообразная женская фигура, изображающая Правосудие. Когда открывается дверь, желтый свет из коридора падает на картину. Женщина оживает, лицо выражает одновременно бессилие и робкую надежду на то, что кто-нибудь возьмет ее за руку и выведет из проржавевшей рамы на воздух и солнце. Но дверь закрывается, и отсвет жизни, преобразивший на мгновение картину, исчезает.
У доктора Гертвига бывают самые различные посетители: бывшие гитлеровцы (они хотят, чтобы им помогли реабилитироваться) и люди, вернувшиеся из фашистских лагерей, желающие занять прежнее место в жизни: в нынешней Австрии это очень сложно, потому что сотни недавних нацистов по-прежнему вершат делами.
Доктор садится рядом с просителем, внимательно слушает, делая заметки в записной книжке, и после секундного молчания произносит одну и ту же фразу (я ее слышал столько раз, что успел выучить наизусть):
— Должен признаться, что ваша история вызывает прежде всего сердечное сочувствие. Ужасные времена!.. Надеюсь, однако, что мне удастся помочь вам. Это мой профессиональный, гражданский и прежде всего человеческий долг. Не так ли?
Прощаясь, он горячо и дружественно жмет руку просителя и, когда комната пустеет, рассматривает бумажку, оставшуюся в ладони.
Обдумывая дело, доктор ходит из угла в угол полутемной приемной. У потолка, в массивной люстре, горит только одна лампочка. На люстре венок из хвои; такие венки с четырьмя свечами между сосновых веток квартирные хозяйки вешают незадолго до рождества и каждую неделю сжигают по одной свече. От времени хвоя приняла красновато-рыжий оттенок, она опадает с шуршанием, и доктор, глядя на пол, внимательно рассматривает сухие иглы.
— Да… Да… — задумчиво бормочет он.
Потом подходит к картине и, словно убеждая испуганную женщину на растрескавшемся полотне, произносит одно из своих любимых изречений: