Часовой с автоматом на изготовку и сержант с полотенцем, обмотанным вокруг шеи, уже бежали в ту сторону, где появились странные фигуры, я подобрал костыли и поспешил за ними.
Мы подбежали почти вплотную; часовой, который был впереди, отступил, попятился на шаг и теперь стоял, опустив руку с автоматом, бледный, с дрожащими губами.
Перед нами, держась за руки, раскачиваемые неведомым ветром, стояли, хрипло дыша, люди — живые и неживые: мужчина с отекшей от водянки гипсовой маской лица и распухшими синими босыми ногами, обтянутый кожей скелет женщины и между ними — ребенок. Они были одеты в лохмотья, грязные, порванные, неопределимого цвета; через прорехи виднелась бескровная, почти бесцветная, как у трупа, кожа. По временам у мужчины еле заметно кривились губы, казалось, он делает огромные усилия, чтобы заговорить, но омертвелые мускулы не слушались, и лицо снова становилось неподвижным.
Они качались от слабости и, верно, упали бы, если бы между ними не находился ребенок, которого надо было поддерживать; вероятно, они и не жили бы, если бы не было этой третьей жизни.
Потом мы видели много таких картин. Но сейчас перед нами впервые открылось то, чего мы не знали и представить себе не могли.
Мужчину, женщину и ребенка, встреченных нами в развалинах кирпичного завода, отнесли в медсанбат. Поправлялись они медленно, и только на седьмой или восьмой день врач разрешил заходить в палатку, где они лежали, и понемногу разговаривать с ними.
…Иохим Цудрис, как звали мужчину, до войны был учителем латыни в гимназии и жил в Брентау вместе с женой Гитой и детьми: девочкой Яникой и мальчиком Мареком. Когда в городе организовали гетто и пошли слухи, что обитатели его осуждены на постепенное истребление, Иржи Янковецкий, учитель математики, старый друг Иохима, помог семье Цудрисов бежать. Иохим был против бегства; человек широкого и ясного ума, воспитанный на классической философии, он был уверен, что долго «это сумасшествие» продолжаться не может и ночь никогда не бывает вечной.
— Может быть, ты и прав, — отвечала жена. — Но что, если «это сумасшествие», как ты говоришь, окончится, когда нас уже не будет в живых? Ни нас, ни наших детей…
Развалины кирпичного завода, как место, где удобнее всего укрыться, выбрал Иржи Янковецкий. Года два назад здесь был лагерь, небольшой и очень строго охраняемый. Потом в лагере вспыхнула какая-то опасная инфекция. В одну ночь немцы взорвали все строения на лагерной территории, выжгли даже землю и ушли отсюда. Еще несколько дней спустя из города с наступлением темноты виделись вспыхивающие от ветра, быстро гаснущие огни; сильно пахло гарью.
Слухи об опасной инфекции — одни называли чуму, другие проказу — привели к тому, что никто в городе не решался посещать бывшую лагерную территорию, и на пустыре вокруг завода даже пастухи не пасли скот. Наземные строения завода были разрушены, но частично сохранилась сложная система подземных коммуникаций; тут, с помощью Янковецкого, Цудрисы оборудовали себе надежно укрытое и безопасное подземное жилье. Оно представляло собой отрезок сравнительно сухой, проложенной с некоторым наклоном трубы длиной в пять-шесть метров и диаметром примерно в девяносто сантиметров. Внизу труба упиралась в полузаваленную камеру, до половины наполненную водой, где плавали утонувшие крысы. Наверху, там, где труба обрывалась, до самой поверхности тянулась узкая, по всей видимости вентиляционная, щель.
Первые дни Иохим Цудрис был уверен, что пробудет в этом укрытии несколько недель, самое большее два-три месяца.
Как-то ночью он проснулся от ускользающей, неопределенной, но очень страшной мысли. Долго лежал с открытыми глазами, стараясь восстановить ее, и наконец добился этого: ему приснилось, что он никогда не выйдет из развалин. Дети еще, может быть, увидят большой мир, а он — нет. Жена всегда молчала, но он знал, что она давно уверена в безнадежности их положения; а он поверил только в ту ночь, сразу и без сопротивления.
Жена и сын спали, тесно прижавшись друг к другу, несколько ниже по ходу трубы, он осторожно отодвинулся от дочки, прикрыл ее и пополз вверх. Была летняя ночь, в узкую вентиляционную щель проникал сыроватый теплый воздух и виднелись звезды. Мир был бесконечен и прекрасен — это он знал всегда, но и горе, наполняющее его, было бесконечно — это он понял только сейчас.
Лежать у щели стало теперь самым большим счастьем. Отсюда, из глубины, звезды были видны и днем и ночью. Днем блеклые, размытые, а с наступлением темноты все более яркие, как бы приближающиеся к земле, как бы разглядывающие ее ослепительно горящими глазами, узнавая и не узнавая, не понимая ее.