Выбрать главу

Летом сорок первого, последние дни перед уходом в армию, я почти каждый вечер проводил в театре. Близкие уехали, квартира наша опустела.

Этот сезон оканчивался вместе с мирной жизнью. Актеры играли неровно, огромным усилием пытаясь увлечь за собой зрителя в обычный мир; без полной убежденности в реальности обычного мира и с прощальной нежностью к нему.

Для меня в эти дни всё изменилось и в театре. Раньше он казался олицетворением праздника. Керубино говорил: «Я люблю женщин, молодых и пожилых, блондинок и брюнеток, молчаливых и болтушек. Почему?! Да потому, что они — женщины!»

Пожалуй, и я так же неразборчиво любил театр. «Почему? Да потому, что это театр!»

В те дни сквозь театральную праздничность и до меня стала доходить мудрость, воспринимаемая почти как завещание.

На виденное раньше я смотрел как заново, поражаясь вчерашней слепоте.

Каждый театр — и те, которые существовали, и те, что жили только в памяти, — дарил что-то на прощанье уходящим на фронт и уезжающим в эвакуацию; даже то, что в военных обстоятельствах не могло пригодиться.

Впрочем, кто их знает, «военные обстоятельства»? В такие времена редко задумываешься о полезности подарка, а отдаешь то, что дороже всего.

Театры говорили прощальные слова, как все — близкие, дома, книги, деревья на бульварах, город, — не выбирая их, а те, что подсказывало сердце. То, чему можно было и надо было верить.

В Художественном на спектакле «У врат царства» я увидел, как проходит любовь: самая высокая, «самопожертвенная», по слову Толстого. Еще секунду назад жена Ивара Карено не задумываясь пожертвовала бы для него честью, счастьем, а сейчас, — это произошло мгновенно, при нас, на сцене, — она уйдет от Карено и не вспомнит о нем.

Воскресить эту бесконечную любовь никаким чудом нельзя.

Потрясла мгновенность утраты, похожая на смерть, но страшнее, потому что он, а ведь не дарила забвения. Была такая удивительная любовь! Куда она ушла? Почему? Как существовать без нее?

И потрясала мысль, что это не странный трагический «случай», а нечто свойственное любви.

Даже это не было неуместным перед уходом на фронт. В такое время человек стремится захватить с собой все. Чем меньше от мирной жизни может уместиться в вещевом мешке, тем больше необходимо вобрать в себя.

И в воспоминаниях господствует общий закон, что подобное рождает подобное. Вот и ведет за собой от Сретенки через череду лет и событий цепочка огней — зыбкий мост над прошлым, возникающим сейчас, освещенным не солнцем и не осветительными ракетами, а светом софитов.

…После войны, демобилизации и возвращения в Москву я очень долго не ходил в театры.

И в тот день я пошел случайно, только потому, что снимал комнату у Василия Васильевича Полутина, работавшего театральным осветителем, и не сумел отказаться от контрамарки; пошел почти против воли.

Я не ходил в театры, не задумываясь над причинами этого; но причины были, конечно.

Может быть, после всего пережитого театральный праздник стал казаться неестественным и даже оскорбительным.

А что касается мудрости театра, то для моих однолеток наступило время, когда чуть ли не все надо было решать самому, не полагаясь на подсказки суфлеров.

Кроме того, некоторых, и самых любимых, театров не стало, а другие, как можно было опасаться, неузнаваемо переменились.

В Художественном один за другим уходили старики. Будто давным-давно собрались среди темноты и стужи люди, объединенные общностью талантов и случаем, разожгли в темноте костер. Теперь они отправляются, как прежде, за хворостом, но не возвращаются. Другие занимают место у костра, но это — другие. Дольше многих оставался Тарханов. Хмелев умер во время спектакля; он был моложе своих друзей, но тут, как казалось, главным был не возраст и не болезни, а жизнь идеи.

Она дарила бессмертье, она же и обрывала существование.

Мой хозяин Василий Васильевич Полутин, тридцать лет работал осветителем в таировском Камерном театре; теперь там уже не было Таирова и театр не назывался Камерным.

Людей Полутин делил на «дельных», как он выражался, и «окольных», существование которых не необходимо.

В этой его классификации было не осуждение, а скорее снисходительное недоумение. Вероятно, и актеров, и режиссеров театра, где он проработал чуть ли не всю жизнь, Полутин причислял к людям «окольным». Даже Александра Яковлевича Таирова, хотя его он, по-видимому, любил.

О себе Полутин говорил: