Мысль и дело — только у совсем маленьких ребят они нерасторжимы, а потом неведомая сила разделяет их, разводит дальше и дальше, как мы с Сашкой разводили створки ворот.
И когда это расстояние растет, дальность его становится невыносимой, человек — взрослый — должен либо бороться, либо подавлять в себе мысль.
Как часто люди выбирают второй путь, куда более легкий.
И те, кто жил рядом с лагерями, пусть даже не рядом, но одновременно, те же жители сел и городов, окружающих Освенцим, заставляли себя не смотреть на небо, застланное черным дымом крематориев. Или же, вскидывая голову, заставляли себя не думать о том, откуда взялся дым, отчего так изменился цвет неба, откуда едкий запах, поглотивший все другие запахи — и трав, и цветов.
Не думать — хотя даже птицы изменили свои сотнями тысяч лет проложенные маршруты и огромной дугой огибали Освенцим.
— Птицы? Нет, мы не видели птиц… — говорили те немногие, еще живые, которых мы застали в освобожденном Освенциме.
— Птицы? Мы не знаем, что такое птицы… — говорили дети, самые маленькие из близнецов, оставленных немецкими врачами для опытов, совсем забывшие или просто не испытавшие жизни вне лагеря.
…Но все это не имеет решительно никакого отношения к случаю, который я описываю. И пришло на ум просто потому, что есть вещи, которые не могут и не смогут выйти из сознания нашего поколения и часто вспоминаются, иногда до очевидности некстати, а все-таки вспоминаются.
До чего же ловко провел Сашка возчика!
Я пытаюсь заглушить беспокойство, а оно не унимается; тут ничего не поделаешь — над своей душой и совестью человек не властен.
…Пустые возы выезжают со двора. Скрип полозьев — теперь быстрый и легкий, как песня, — замирает вдали. А дрова уже горят в топке котельной. Изморозь тает на батареях. Тонкими струйками стекает вода, это немного похоже на весенние ручьи. Батареи бормочут что-то на своем, а не на человеческом языке, принимая пар в изголодавшееся металлическое чрево. Еще час — и сухой жар наполняет спальни, учебные кабинеты, коридоры, пробирается под одеяла.
Я, как и все, тороплюсь уснуть в облаке тепла, но почти сразу, — или это мне кажется, что сразу, — вскакиваю с койки от пронзительного крика: «Тревога!»
— Тревога! — кричат дежурные, пробегая по коридору.
С Бутиковки пришли рабочие, дознавшиеся, что топливо, предназначенное им, обманом перехвачено коммуной, и оргкомитет решил сейчас же перетащить дрова на фабрику.
— Эти пусть бы догорели, чего уж… — неуверенно говорит один из бутиковских делегатов, длинный, в солдатской шинели.
Но Ласька не слушает. Ведро за ведром выплескивает в топку. Огонь гаснет. Ребята вытаскивают обуглившиеся поленья. На дворе снова выстраивается цепь. От топки к дровяному сараю, потом от дровяного сарая к воротам, от ворот вниз по переулку, к невидимой Москве-реке.
Темно, черным-черно. Полуобгоревшие дрова, искрами вспыхивая на лету, летят по цепи. А за ними дрова из сарая.
Цепь перебегает дальше, уже по набережной. Обуглившиеся поленья как бы прокладывают путь. Искры, вспыхивающие на лету, похожи на падающие звезды.
Какое же загадать желание, чтобы оно сбылось? Да тут можно успеть загадать тысячи желаний, запастись счастьем до конца жизни.
…Два десятилетия позднее, на Калининском фронте, я увидел трассирующие пули, пересекающие спокойный, несмотря ни на что, замерший в ожидании весны или своей гибели лес, и вспомнил ту коммунарскую ночь.
…В конце цепи обгорелые поленья падают в снег с негодующим шипеньем, а те — ледяные — ложатся бесшумно, как в пуховую постель.
Огоньков все меньше, — красные, как Марс, огоньки пророчат будущее.
Чтобы не затеряться в темноте, — она и над нами, и внизу, где река, — мы орем песню.
Именно не поем, а орем во весь голос: «Под жарким разрывом гремучих гранат отряд коммунаров сражался».
Где-то высоко со скрипом распахивается форточка. Раскрывается дверь особняка, и еле видимый человек в мутно-белом, — кажется, он в одном белье, — ошалелый со сна, тоненько кричит плачущим голосом:
— Что? Революция? Опять революция?
Дверь захлопывается. Искр уже нет, Москва-река — там, внизу — поблескивает в предчувствии рассвета.
«Под натиском белых наемных солдат в расправу жестоку попался», — что есть силы орем мы. И перебрасываем поленья, жадно, всей грудью, заглатывая почти твердый от холода воздух.
Теперь мы поднимаемся от набережной по переулку вверх, к Бутиковке. Еще две перебежки — и перед котельной вырастает гора дров.