Выбрать главу

Десять лет спустя, вернувшись из русского плена, Ганс Баур рассказал, как всё произошло. В день свадьбы Жених вызвал Германа к себе – по делу. Вызвал высшего генерала СС, — в такое время, да ещё и в день своей и Евы свадьбы, — связного между ним, рейхканцлером и рейхсфюрером!.. Фегеляйна нигде не находили. Вспомнили: он может быть в частном особняке на Курфюрстендамм. Связались (телефон работал как часы и когда русские танки занял центр: ни Ленина ни «Уроков октября» Троцкого, — простофили, — так и не прочли!). Генерал Раттенхубер, группенфюрер СС, передал ему: его немедленно хочет видеть фюрер. И множество людей, — черти его бодай, — уже несколько часов разыскивает его по всему городу. Тот ответил, что пьян. Не может предстать в таком виде перед фюрером. Раттенхубер не отстал, и повторил: тот должен подчиниться приказу, и за ним выслана группа. Выехавшие на армейской машине эсэсовцы сообразили, по ходу парохода, что особняк-то, он находится на територии, третьи сутки занятой русскими! Тем не менее, приказ! К Фогеляйну они, сквозь наступавших, пробились боем, потеряв одного человека раненым. Застали Германа, вправду, упившимся. Причём, он был уже переодет в гражданское платье. Следовать за ними он отказался: «Не может показаться фюреру в таком виде! Хотел сперва, протрезветь»… А фюрер и свадьба ждали… Группа, — опять с боем, — проложила себе дорогу в рейхсканцелярию. И потеряла раненым ещё одного офицера. После новых разговоров по телефону, к особняку, — сквозь русских, — направили другую машину. В это группе по дороге ранили третьего… И отказчик вновь отказался ехать с ними, дав слово чести, что обязательно прибудет сам, протрезвев. Около полуночи он заглянул к Бауру. Баур спросил: «Почему он в течение полусуток не появлялся? – Растолковал ему, что поведение его вызвало подозрение товарищей: вокруг бой, а он не в форме!» всё ещё хмельной Фогеляйн ответил: «Если тебе больше нечего мне сказать, давай выйдем и можешь застрелить меня». Ну совершенно российско-гусарская сценка!

Гитлеру сообщили о появлении кума. Но он не захотел его видеть. Здесь же, в нашей (теперь уже только Баура) комнате, приказал немедленно возбудить дело о дезертирстве. Пригласил лиц, уполномоченных расследовать поведение его родственника. Приказал генералу Монку, начальнику своей охраны, лишить Фогеляйна всех званий и постов… Ева прибежала к Бауру в слезах – пожаловалась: Гитлер не проявил к её зятю никакого снисхождения. Но ещё сказала: «Я его понимаю – на войне как на войне. В такой ситуации он не пощадит даже родного брата»… Монк, немедля, приказ выполнил. После чего отправил заключённого в тюрьму гестапо, которая рядом, в часовне против отеля «Кайзерхоф». К пяти часам утра дело Фогеляйна было рассмотрено. Вердикт суда – дезертирство – отправлен фюреру. И тот приказал виновного расстрелять…

…Чтобы непременно схватить, привезти и кончить преступника — что сделали? Сквозь огненную лаву берлинских городских фронтов страшного конца апреля 1945 года прогнали, — туда и обратно – и не раз – три группы лучших, а тогда вовсе бесценных, солдат и офицеров гибнувшей армии СС. При этом, трижды теряя их ранеными… Дело сделано: дезертир Фогеляйн точно в 5-зо расстрелян; точно в 6-оо свален в окопчик сада Имперской канцелярии и завален землёй пополам с осколками снарядов; точно в 17-оо — церемония свадьбы расстрелявшего шурина невесты; вскоре смерть расстрелявшего и его супруги…

Палата взбесившихся смертников Сумасшедшего дома. По немецки — Pereat mundus et fiat iustitia! (Лат.).

…Быть может не прав я, но Карл, — рассказывая в мельчайших подробностях о капитане Торнов и обо всём, что с ним и с собачками его связано было, — как бы сам для себя раскрывал главную тайну своей — по-первости — не заладившейся жизни. А вся «тайна», — это истинное и единственное счастье к 1945 году его 18-и летней жизни во втором — по старшинству открытия — сумасшедшем доме, именуемом Германией, — это Фриц со своими истинными четвероногими друзьями и байками. Лыжня Бергхофа. Бег за нартами. И… кубарем — вслед за снегом…

И было то очень сродни собственным чувствам моим, которые сам, — вечность назад, — испытывал безразмерными полярными ночами в Ишимбинском своём зимовье на Тунгусках…

…Вплотную к избе – кромешная глухомань тайги на тысячи вёрст. В мире стужа, градусов, эдак, под 55. Звенящую тишь мягко сверлят сверчки. В натопленном зимовье за 30. Совсем молодой ещё автор, — сидя перед рукописью, за колченогим столом, — глядит на уголья в раскалённой каменке. И, погрузив промёрзшие ноги в «печку» горячей густой шерсти сладко спавшего волка, — мечтает. О чём же? О… где-то, – в десятилетиях уже, — заблудившейся любви? О там же потерявшейся свободе? Ну уж не-ет — до них, — как до Больших Туманностей, — вечность! Мечтает автор, — уже не будущими рассказами своими, а вышедшими из-под его пера: — во что бы то ни стало, донести хотя бы до десятка (о сотнях – страшно подумать!) будущих читателей неповторимое истинное, а не придуманное жалкими сочинителями, счастье слушать спокойное сопение зверя, ставшего верным товарищем, и босыми пятками ощущать благотворное тепло его тела. Счастье ловить сквозь трещины в оледенелых венцах сруба и щели в оконной коробке пряный смолистый аромат стужи, настоянной на пронзительном запахе красноствольных сосен. Счастье первозданной чистоты тайги вокруг. Счастье космической тишины. Счастье вовсе никакого не одиночества жизни со своим Волчиною…