Они медленно проходят мимо страшного частокола с человечьими черепами. Илья и плюгавый мужичонка.
— Свободный! — усмехается конвоир Ильи, кивая на пустой кол. На подворье сидит на скамье богато одетый боярин. В руках свистулька ребячья, такая, как и те, что продавал старик на торгу в Карачарове. Рядом со скамьёй стоит человек со шрамом на лице.
— Имя? — спрашивает человек со шрамом.
— Илья.
— Как же это ты, друг Илья, или совсем дурной, или головы своей не жаль? Уж ежели занесла тебя судьба неласковая в Брынские леса, ты бы руки в ноги и молчком, тишком, по кочкам… А ты на дорогу попёр да ещё…
— Чего это по кочкам? — говорит Илья.
— Ты что, про Соловья не слыхал? Откуда ты сам-то?
— Из Карачарова.
— Ещё разок!
— Карачарово, говорю, что под Муромом.
— Муромский, значит, Муравленин. Далече ты заехал, Муравленин.
— Я в Киев еду к Владимиру-князю, послужить ему хочу.
— Послужить — это хорошо! Эй, — кричит человек со шрамом кому-то. Подбегает слуга, человек со шрамом кивает на Илью, слуга убегает и тотчас же возвращается с ворохом одежды. Другой несёт в руках добротную меховую шапку с красным суконным верхом. Человек со шрамом разворачивает одежку. Эта тоже кафтан, почти такой же, как и на нём. Глядит на Илью и приказывает слуге:
— Поищи побольше! Ну вот, друг Илюша, парень ты ничего. Держи! — Подаёт ему шапку. — Надевай!
Илья надел шапку.
— Потом и сапоги подберём. Обижен не будешь. Этакого ты у своего Владимира не скоро получишь. Служить будешь господину Соловью. Простил он твою вину. Благодари!
— Этот со свистулькой? — Илья смотрит на, сидящего на ковре владельца замка. — Разбойник он, а не соловей!
Человек со шрамом наотмашь бьёт Илью. Слетает наземь шапка. Илья разворачивается и ударяет человека со шрамом. Прибежавший с одеждой слуга растерянно смотрит. Подбегают другие люди Соловья. Они готовы кинуться на Илью, но их господин, наблюдая драку Ильи с человеком со шрамом, хохочет, и они застывают в нерешительности. Противник Ильи умелый боец, но все же он слабей Ильи. Он был бы рад прекратить поединок, но не смеет этого сделать на глазах Соловья. Поэтому, поднявшись с земли, налетает на Илью снова и снова. Наконец, Соловей свистит в свою свистульку, на Илью наваливаются, сбивают с ног, бьют ногами, обутыми в сапоги. Можно, конечно, было все уладить миром. Человек со шрамом, не раз наведывался к порубу:
— Счастье твоё, дубина ты карачаровская, что приглянулся ты Соловью. Не то торчала бы давно твоя голова на колу. Мне ты тоже полюбился, — говорит он потише, заглядывая в погреб. — Люблю дураков. Ну, ладно, ладно, не дури! А то Соловей свистнет, и голова отдельно, ноги отдельно!
— А чего это он всё в свистульку свистит? — спрашивает Илья.
— С дураками разговаривать не хочет… Чем в порубе гнить, не лучше ли службу нести у господина нашего Соловья? Нам такие молодцы — подходяще. Свиту дадим доброго сукна, шапку красную и опять же таки вместо мужицких поршней — новые сапоги. Ну и пику, само собой разумеется.
Разве не о чем было призадуматься крестьянскому сыну Илюше? Может, и впрямь подвалило ему счастье? Как заманчиво взять в руки оружие. А одежка! Прямо боярская! Даже сапоги! Да их только и носят бояре, богатые купцы да княжеские дружинники!
Может, и Ладушку к сапогам в придачу дали бы. Да только не знал, не ведал ничего о ней человек со шрамом. Ночное дело темное. Любовь — тайная. Нет, не просила Ладушка своего любимого взять её в жены, в супруги законные. Не уговаривала надеть свиту доброго сукна и шапку красную. Однажды, когда месяц нос упрятал в тучу, вывела потихоньку свойского Илюшиного копя, открыла поруб. «Скорей!» — шепнула. Только шею обвила напоследок руками.
Клялся: «Вернусь!» Клялся: «Женюсь». Клялся: «Всю жизнь любить буду!»
Не вернулся — дорога не туда вела.
Не женился — так судьба, знать, сложилась.
А вот любить — любил. Всю жизнь — одну-единственную свою Ладушку. Ни на девок длиннокосых не глядел. Ни на боярынь лебяжьих внимания не обращал. Молчал, когда товарищи посмеивались. Головой качал, когда сваты наведывались. Однажды в дальнем походе на торге увидел у заморского купца расписной плат, что горел как жар-птица. Купил, не торгуясь. Сунул за пазуху. Ждал, сам не знал чего. И только недавно на Данилкиной свадьбе подарил его своей посаженой дочери Василисе.
* * *Горели на руках кровавые волдыри. Пухли ноги. По ночам от болотного тумана ломало кости. Прикидывалась лихорадка — двенадцать злых дев, и каждая по-своему мучает человека. Трясет Трясея. Жжёт огнём Огнея. Холодит, как лед, Ледея, глядит, не давая ночью уснуть, Глядея… А когда дойдёт до последней, самой злой — Невеи, то и вовсе не будет жив человек. Все равно врубались в лес, гатили болото, вели за собой дорогу.
Река Смородина была светла на диво. Открылась нежданно после чёрной грязи, после тянучей топи, после темной чащобы. Прозрачно сияла вода меж чистых берегов. Проглядывались на дне камушки — хоть рукой достань. И рыбы играли серебряными хвостами. Журчала приветливо обманная река. Сама мелка, да омуты глубокие. Ледяная. Непокорная. Обозные лошади передохли еще в пути. Телеги покидали. — Теперь сваленные дубы таскали к берегу на себе. В воде от холода сводило судорогой ноги. Но топоры в руках стучали. И когда уже казалось: вот-вот он — конец, светлая Смородина, играючи, сносила настил моста.
Незапамятные времена, «дела давно минувших лет». А вот рассказываю об этой великой по тем временам строительной работе, и невольно просятся такие сегодняшние слова: «Несмотря па трудности, строители выполняли план. Народ не забудет их трудовой подвиг». Впрочем, так оно и было. Новгородский плотник Ждан, как взял в руки топор ещё в Чернигове, так и стучал дятлом, по дремучим Брынским лесам. Даже Годин без спору и ругани лез в ледяную воду.
Вконец измотанные работой и липучей болотной лихорадкой, люди к вечеру валились замертво, засыпали, не дохлебав варева. С едой не бедовали. Сухари, правда, были уже на исходе, но лес снабжал строителей дороги куда щедрей, чем княжеские тиуны. С первых проталин баловал весенними грибами, сладким березовым соком, глухой, не жгучей крапивой-ясноткой на щи. Потом пошли ягоды. Заалели на полянах иемеряными кумачовыми платами. Красные земляные сменились черникой, от которой синели губы, крепило животы, излечивая от брюшной боли. Вдоволь хватало и мяса. Дичь сама бежала на ловца в этик нехоженых лесах. Даже стук топоров и треск поваленных деревьев не пугал ее. И случалось, на только что пробитую просеку выходил олень, стоял-глядел удивленно. И, так и не поняв ничего, падал, сражённый стрелой.
Жалея уставших людей, Илья Муравленин велел выставлять на ночь только костровых, чтоб не наскочили случаем волки или не наломился сдуру бессонный медведь. Больше вроде опасаться было некого. Поначалу встречали иногда бортников-древолазов, промышлявших мед диких пчел, или охотников, бивших зверя, и опять вспоминали Данилку Ловчанина, укатившего с молодой красавицей женой в стольный Киев. Годин завистливо представлял себе, как пирует сейчас удачливый Ловчанин с княжеской дружиной где-нибудь в теремных палатах и знать не знает той беды-лиха, что пришлось хлебнуть им с этой проклятой дорогой.
Порой набредали негаданно средь леса на сельцо в три избы, вокруг которого желтела пашня с ладошку. Жители с опаской встречали чужих людей. И только убедившись, что пришельцы не тати, не разбойники, любопытствовали: кто такие и зачем рубят лес? Слушали молча, задумчиво трясли бородами. Дорога прямоезжая — оно, конечно, дело хорошее. На торг, например, надобно — отчего же не поехать по этой самой дороге — свезти мёд и воск, добытые шкуры, опять же таки купить чего надобно. Все так. Да ведь есть другое: по дороге не только самому поехать можно. Глядишь и к тебе, не спросясь, незваные гости пожалуют. Так вот они, хорошо ли, худо, а живут. Зверя бьют, бортничают. Жилье их притаилось в лесной чащобе — пойди сыщи его. А по прямоезжей дороге небось каждый приедет.