Выбрать главу

— Реклама в науке уж тем нехороша, что она ко многому обязывает ученого. С нас спросят чудес, а ведь мы их творить не умеем.

Он выслушал меня, задумался и попросил повторить фразу:

— Уж очень она хороша, — признался Антон, игриво усмехаясь и поглаживая свои русые кудри. — Пустишь ее за столом в веселой компании, и никто не пикнет, крыть нечем.

Я ответил снисходительной улыбкой. Он был совсем еще молод. Двадцать восемь лет — не бог весть какая зрелость. Жизнь образумит и научит его, со временем придут и сдержанность, и такт. Я не мог быть слишком строгим еще потому, что Антон вырос у меня на глазах, я близко знал его родителей, помнил его мать, которую он так напоминал: то же лицо, та же мягкая и теплая улыбка.

Отец Антона, мой старый друг Семей Иванович Лукин, просил меня в письме не оставлять сына в трудную минуту и присматривать за ним. Это ко многому обязывало меня. Наконец я успел здесь полюбить Антона. Признательность за внимание ко мне в санитарном управлении и в госпитале сменилась нежной привязанностью. Меня глубоко трогали его заботы обо мне. В день моего рождения он прислал цветы и фрукты и заставил принять подарок. Во время моей недавней болезни я, просыпаясь, часто находил его возле себя. Палатная сестра рассказывала, что он две ночи напролет дежурил у моей постели. Были за ним и немалые грехи, которые я, как и другие, охотно ему прощал. Уступчивый и добрый, он удивительно легко поддавался соблазну солгать или без основания причинить другому неприятность. Ему как-то взбрело в голову путем сомнительной комбинации ввести в заблуждение санитарное командование, и он выложил мне свой план:

— Я думаю, Федор Иванович, не отмечать в истории болезни неудачные случаи оживления. Такая регистрация, — совершенно серьезно говорил он, — положительно бесполезна и вообще ни к чему.

То, что он собирался делать, было бы преступлением, а мое согласие — прямым соучастием в нем. Ни себе, ни ему я ничего подобного позволить не мог. Убедить его в этом оказалось легче, чем я предполагал.

— Ты, кажется, согласен с тем, — спросил я, — что клиническая смерть — это скрытая жизнь, иначе говоря, продолжение болезни.

— Несомненно, — согласился он.

— II записи в истории болезни должны вестись до абсолютного конца.

— Конечно, — подтвердил Антон, нисколько не подозревая, куда ведет моя речь.

— Прекращая запись в истории болезни, мы как бы приравниваем клиническую смерть к абсолютной. Не так ли?

Словно не было моего вопроса и всего предыдущего разговора, он, следуя ходу собственных мыслей, сказал:

— Надо ли обо всех провалах писать? К чему эта статистика?

Антон, конечно, уступил и даже раскаялся. В последовавших затем излияниях много сказано было о моем светлом уме, снисходительности к ошибкам других, менее талантливых, хоть и способных товарищей. Он уверял, что я для него всегда был примером и сам он мечтает быть таким, как я. Отец советует ему во всем следовать мне, и с этого пути его никто не собьет… Антон закончил напыщенной тирадой, одной из тех, которые держал на тот случай, когда понадобится растрогать меня.

— Смерть, Федор Иванович, — торжественно произнес он, — до сих пор встречала покорность и слезы. Вы стали ей на пути, и она уступила. Вы доказали, что она не выносит крутого обхождения и в ваших руках становится послушной…

Эти мальчишеские выходки примиряли меня с моим начальником-воспитанником и даже доставляли порой удовольствие.

С тем же благодушием я был склонен относиться и к другим слабостям Антона. Помимо биллиарда, отнимавшего у него много времени, он просиживал вечера за карточным столом среди врачей и сестер, любителей повеселиться. На одну из таких вечеринок Антон привел и меня. Далеко от госпитальных палат, в непосредственном соседстве с изолятором и продовольственным складом, в просторном полуподвальном помещении, специально убранном и обставленном для этого случая, собрались молодые люди, девушки и пожилые врачи. Па время как бы отодвинулась война, вернулось утраченное счастье, и лица засняли радостью. Разбавленный спирт словно смыл все запреты, сблизил старших и младших, мужчин и женщин. От бессвязных и непристойных речей, бесцеремонного обращения с женщинами и духоты в помещении мне стало не по себе, и я подумал о том, чтобы уйти. Переполнил мое терпение тост Антона. Трезвый и спокойный, Антон взобрался на стул, призвал своих собутыльников к молчанию и провозгласил: