Выбрать главу

Пауза.

— А вообще-то он почти во всем прав, — говорит она.

И опять пауза, а потом, повернувшись, ко мне всем телом приникая:

— Слушай, Егора, я в Плимуте письмо получила. Человек один есть, он живет рядом с Володей. Он пишет, что с Володей неладно… Желтый весь стал. Слушай, что делать?

Как странно, как все странно. Без всякой надежды найти, я потерял тогда Настю, встретил ее вновь случайно, но встреча эта ничего не прояснила, хотя я сейчас стою рядом с Настей и, кажется, даже обнимаю ее. Вовка занозой сидит во мне, сидит много лет, но именно теперь, когда я нахожусь у черта на рогах и судно уходит все дальше и дальше, я узнаю о том, что Вовке, быть может, именно теперь могла бы понадобиться моя помощь! А ведь я все последние годы — пять? десять? — был наготове.

35

Должно быть, у Калашникова еще во время войны образовалась вторая семья, оттого-то несколько томительных лет и игрался этот спектакль: больная родственница Веры Викторовны, якобы необходимость ухода за ней, бодрые письма, а Юрий Леонидович с Вовкой время от времени с неохотой поселялись в стылую довоенную квартиру Калашниковых, чтобы скорее с облегчением ее покинуть. Вовка отправлялся к нам, а Юрий Леонидович в свои командировки, во время которых он никуда не уезжал. Быть может, тот спектакль именно для нас с бабушкой и игрался, но это такие же мои предположения, как то, что стройная женщина, с которой я видел как-то Юрия Леонидовича, жила неподалеку от нас, и то, что именно к ней он и уходил. Возможно также, что никакой тайны на самом деле и не было и Юрий Леонидович не скрывал от Веры Викторовны истинного положения вещей, как возможно и то, что ее нежелание возвращаться было инстинктивным, поскольку, вернувшись, она встала бы перед необходимостью решать то, что, находясь вне Ленинграда, она могла от себя оттолкнуть как несуществующее. Однако нет ничего невероятного и в том, что она согласна была делить Юрия Леонидовича еще с кем-то. Иначе как же тогда появилась Настя? Но все опять-таки в предположениях. Для бабушки же Марии Дмитриевны существовала только Вера Викторовна. И когда Калашников ездил на Урал, для бабушки наступал праздник. Бабушка считала дни до его приезда, а когда он появлялся, залучала его к нам. Как она там? А как у нее? А почему, а когда… Как странно! Никогда не видевшись с Верой Викторовной, она воистину с ней дружила! И это ни разу не слыша звука ее голоса!

— Ты еще многого не понимаешь, — говорила мне бабушка.

С Вовкой у отца не ладилось все больше. Даже когда летом пятидесятого Юрий Леонидович надолго уехал к Вере Викторовне, Вовка с отцом не поехал, и заставить его было нельзя — такой власти Юрий Леонидович над Вовкой уже не имел. И ни в какой пионерский лагерь Вовка тоже не поехал, и не пожелал жить у нас. Я видел его в это лето несколько раз, и, когда он понимал, что я на него смотрю, он начинал перекладывать из кармана в карман ключи от квартиры, вынимал для чего-то скомканные деньги, говорил моей бабушке:

— Ну вы мне тогда позвоните, я после пяти буду дома.

Бабушка после его ухода качала головой, руки у нее теперь всегда тряслись.

Юрий Леонидович умер в поезде. Это случилось на полпути к Ленинграду. Умер от тромба.

У гроба всегда что-нибудь выясняется, тут не выяснилось почти ничего — только то, что по документам Вера Викторовна уже несколько лет не жена Юрию Леонидовичу. Я в нахимовском был в стороне от общего быта: прописка, лимит, право на въезд, жилплощадь — все это было на другой планете. Я узнавал лишь о результатах: Вовка ехать на Урал не хочет, Вера Викторовна в Ленинграде — не может. На тринадцатилетнем мальчишке не могла числиться такая квартира — и вообще никакая жилплощадь: множество семей, вернувшихся после эвакуации, теснилось по подвалам. Чтобы удержаться в Ленинграде, Вовка должен был прилепиться к кому-нибудь из взрослых, да не просто прилепиться, а быть усыновленным, но у него была жива мать… Ни бабушка, ни Андрей ничего не могли придумать. Вовка еще некоторое время ходил в школу, у него хватило ума продолжать учиться. В квартиру их въехали чужие люди, Калашниковым оставили одну комнату: какие-то права на возвращение в Ленинград Вера Викторовна все же имела, но права надо было доказывать — этого не делалось. Когда Вовку отослали к матери, то по дороге он пропал. Его вскоре обнаружили; он убежал снова.

Сколько Мария Дмитриевна написала в жизни писем! Еще до революции — когда они с дедушкой желали усыновить бедствующих детей (один потом спился, другой, когда вырос, заявил, что совершенно не желал, чтобы его усыновляли), потом — когда пропал без вести в восемнадцатом году бабушкин брат, потом — когда из эвакуации она запрашивала, почему прекратились письма от папы, потом в Смоленск — что с родственниками моей мамы, потом опять в Смоленск — известно ли, где похоронены, потом — о Вовке… В отделы милиции, в исполкомы, в комиссии, занимающиеся подростками. Сколько Мария Дмитриевна написала писем! Почерк у нее в действительности напоминал бисер — нынче уже никто не пишет такими мелкими буковками, — письмо, написанное с таким тщанием, и читаешь, должно быть, иначе. При помощи писем она и нашла Вовку. Выяснилось, что он не воровал и не приставал к шайкам и поэтому содержится не в детской колонии, а в каком-то интернате. Интернат, однако, был с крепкими дверями и замками.

Как-то, когда я пришел из училища, бабушка дала мне конверт, на котором был написан адрес интерната.

— Напиши ему, — сказала бабушка.

Я в ответ что-то буркнул. Это лишь одна половина моего «я», еще незадолго перед тем, замирая, слушала, что скажет Юрий Леонидович о Тютчеве, а другая уже тогда ходила под флейту и барабан по Петровской набережной. До сих пор мне ничего не стоит вызвать в памяти это ощущение колышущихся рядом в общий такт чужих плеч; строй живет погон в погон, подбородки направо-вверх-вверх, как на праздничном плакате, и офицеры, придерживая левой рукой ножны роскошных палашей, мягко и стремительно пятятся перед нашими шеренгами, пробегают косо с фланга на фланг и вскрикивают высоко и яростно: «Прямей плечи! Выше подбородки! Нога!»

— Напиши Володе, — сказала бабушка.

У меня были новые, уже становившиеся старыми друзья, у нас все было общее, их волновало то, что и меня, меня то же, что и их. При чем здесь Вовка? Я буркнул, бабушка промолчала. Через неделю, когда я пришел из училища, в руках у меня почему-то оказался тот же конверт. Я бросил конверт на стол и в запале наговорил холодной и чванной ерунды.

Бабушка заплакала. В доме, где она росла, своими людьми были Всеволод Гаршин, Златовратский и Короленко.

Да, написал я ему, конечно, отписался. Месяца через два бабушка снова дала мне надписанный конверт. Я снова что-то нацарапал, еще более лениво и сыто. Ответное письмо от Вовки все-таки пришло.

«Зря трудишься, — писал Вовка. — Письма твои паршивые, написанные под диктовку, никому здесь не нужны. А плавать я буду все равно раньше тебя».

36

На капитанском мостике было темно. Шагнув в его теплую темноту, я по обычаю сказал: «Прошу разрешения», — чтобы стоящий на вахте помощник был оповещен, что в рубке кто-то появился.

— Милости просим, — ответили из темноты.

Глаза постепенно привыкали, через минуту-другую я уже различал бледно светящиеся экраны радаров и еле видный огонек идущего далеко впереди судна. Еще через минуту — четыре неподвижные фигуры в рубке: двух штурманов и двух рулевых.

Еле освещенное зеленовато-серебряным экраном радара, ко мне повернулось лицо второго помощника, сэконда. Сэконд улыбнулся и снова повернул лицо к экрану. Огонек впереди то скрывался, то появлялся вновь, судно находилось на пределе видимости, и, когда мы опускались с водяного горба, оно для нас оказывалось уже за горизонтом.