Выбрать главу

Катаются на своих креслах мадам Гастон и тот понурый человечек с птичьей лапкой, которого таскает по трапу дек-стюард Леша, и, тихонько обтекая стынущую плашмя голландку, драчуна, человека с птичьей лапкой, курсируют от бара к бару здоровячки нормативного вида и нормативных пристрастий. Кто без перышка на шляпе, а кто и с перышком.

Что это мне сегодня все немило, все постыло?

Судно здесь было ни при чем.

38

Каждому, кто работает в одиночку, без понуканий начальства и плана, небось знакомо это состояние: тягостное, совершенно бросовое безделье, маета, с полным ощущением, что ни сейчас и никогда больше ты ничего не сделаешь. Необходимо начать работу, и надо это делать сейчас же, выход из состояния презрения к себе лишь один — и все равно сидишь тупо, ползут минуты, идут часы, а ты ни с места. Перекладываешь что-то, слоняешься, заплетая ноги. На судне еще, слава богу, нет под рукой хлама, а дома возьмешь какой-нибудь старый подсвечник — и ну выскребать из его завитка грязь… И дотянешь до того времени, что уже надо куда-то идти, и телефон заливается, а тебе и тут не оторваться — скребешь этот треклятый завиток, будто нет в мире ничего более важного. И в голове, когда наконец очнешься, стучит одно: застрелиться? Но и тогда продолжаешь слоняться, сатанея, как декабрьский медведь, пока не прочтешь вдруг фразу: «Пушкин третью неделю жил в Михайловском, ожидая вдохновения…» Ожидал, думаешь, то есть, ясное дело, не работал. Три недели не работал. И терпеливо ждал. Пушкин и тот ждал, а ты, оказывается, подождать не можешь?

Но собственная работа тем и отличается от чужой, что лишь ты знаешь о ней все, и оправдаться, что она не идет, можно перед кем угодно, но только не перед собой.

Света из иллюминаторов в моей мрачноватой каюте обычно не хватало, но сейчас сквозь иллюминатор наискось снизу в каюту посмотрело солнце. Свет настольной лампы сразу же померк и пожелтел, стал ненужным, прошлогодним, яркие пятна легли поверх его на коричневый линолеум стола, дрожащим, рябым светом засиял подволок.

Иногда я пытаюсь представить себе, как работают те, кто сочиняет музыку. Должно быть, огромна роль случайных звуков: вдруг где-то звякнуло железное ведро, ребенок вскрикнул, открылось окно, гудок теплохода — две намекающие ноты, три — и дремлющий оркестр вдруг просыпается… Блики на подволоке каюты что-то нужнейшее, самое необходимое сейчас мне напоминали — это освещение снизу, этот ничего не щадящий угол освещения, которого так не любят стареющие женщины и который позволяет показать всю безжалостную для других прелесть юной.

И я вспомнил, как в том давнем далеке, которое было еще до того, как Настя решила пропасть, мы с ней неожиданно для нас обоих оказались на плоской прогулочной барже, которая возит летом экскурсантов по каналам Ленинграда. День был яркий и теплый, наверно, нас потому и занесло на эту баржу, хотя я, вообще-то, как и множество других постоянно живущих в этом городе, ни разу не поднимался на Исаакиевский собор, ни разу не был в Невском лесопарке, ни разу в жизни не сидел на трибунах Кировского стадиона, и вот на такой прогулочной барже тоже оказался впервые. И конечно, случилось нечто странное: на барже вдруг заглох двигатель. Несколько минут нас тихо несло течением по Фонтанке. Поскольку никакой опасностью не пахло, туристы сидели на палубе спокойно, и вот наша, теперь уже совершенно бесшумная, шаланда слегка бочком втянулась под темный мост, и, ожидая увидеть черные, мрачные своды, я поднял голову, но свод оказался сияющим, мерцающим, светящимся — он весь был в желтых и зеленых бликах солнца, полого отразившегося от воды. Только дальняя арка моста была темной, и, взглянув тогда на сидящую напротив меня Настю, я подумал о том, что, будь я художником, я бы пытался написать ее такой. Освещенное снизу нежное лицо, подколотые волосы на высокой шее и чугунная пологая дуга петербургского небольшого моста.

Песня о работе, которая вдруг пошла, складывается из странных строф. Казавшийся еще час назад тошнотворным запах нового линолеума вдруг начинает счастливо тебя обволакивать, как автолюбителя запах бензина в апреле, клекот соседей-немцев за переборкой, еще утром раздражавший, сейчас вызывает радостную усмешку: бормочут черт-те знает о чем, а ведь что на самом деле понимают? Зовут, куда-то приглашают? Никуда не пригласят, я не пойду. И от этого заранее высказанного отказа становишься еще более бодро-злым. Я писал рассказ, где все было под знаком Насти. Не было только ее самой.

Кто-то звонит по телефону. Может быть, это Настя. Если это Настя, то как раз сейчас, когда звенит этот звонок, я меняю возможность встречи с ней на работу, к которой она меня — тут глубокий вдох и торжественное слово — вдохновляет. Выходит, меняю жизнь на искусство. Только заменим слово «искусство». Пусть будет — дело, работа, размышления над вариантами строки, в конце концов. Но суть остается. Меняешь истинную жизнь на вымышленную. И оказывается, с удовольствием.

Стук в дверь. Не отзываюсь. За всю неделю я впервые поймал ощущение начала работы. Постучали еще раз. Ждут. Если это Настя и она подаст голос из-за двери, я все-таки открою. Там стоят, и я стою. Ждем. Но никто ничего за дверью не произносит, а шаги по коврам неслышны.

Лишь под вечер, позволив себе вспомнить, что нахожусь на круизном, ровно и весело бегущем к Испании судне, я позвонил Олегу. Еще вчера мы решили, что сегодня день кают-компании, а не ресторана.

— А вы не согласитесь изменить решение? — спросил я.

— Конечно соглашусь. С радостью.

— И все такое, — сказал я.

— Обязательно.

Он представлялся мне абсолютно непьющим, и его мгновенное согласие вызвало во мне прилив нежности.

— Мы, вероятно, что-нибудь празднуем? — спросил он.

— Круизное судно. Бискайский залив. Вам мало?

Он запнулся лишь на долю секунды.

— Я, собственно, уже готов, — сказал он.

Такого воспитанного мальчика я еще не встречал.

39

Конторка-стол, на которой Лена со своей напарницей перед подачей пассажиру придавали блюдам окончательный вид, развернута была тыльной стороной к нашему столику так, что, если они открывают дверцы, нам видны стоящие там стопки чистых тарелок. Сегодня ненароком я заметил, что там же сбоку лежит книга. Это был Жорж Сименон — точно такую же книгу я дал несколько дней назад почитать Евгению Ивановичу, поэтому я и задержался взглядом на ее обложке. И вдруг дверцы захлопнулись. Я поднял глаза и увидел ледяное лицо Лены. Она смотрела на меня. А у меня такое отличное настроение было, так славно мы болтали с Олегом, что я взял да и спросил:

— А вы, значит, любите Сименона?

Думал, она улыбнется и мы помиримся, хотя и не ссорились. Из-за чего, собственно, такие испанские страсти? Но не тут-то было. Мне показалось, что сейчас она даст мне тарелкой, там как раз было что-то такое, от чего я бы не скоро отмылся.

— А уж это, извините, вас не касается.

И произнесла-то еле слышно, через силу, перебарывая выучку. Видно, я ее чем-то допек: такое ответить пассажиру! Отравит, подумал я. И вспомнил, как кто-то звонил по телефону, когда мы с Евгением Ивановичем у него в каюте разбирались с Карлом XII. Ведь, узнав, кто у старпома в каюте, этот кто-то не захотел войти. Она, точно. Теперь я был в этом уверен. А сейчас, выходит, я дал ей понять, что ее особые отношения со старпомом мне известны.

Винный стюард катил мимо нас с Олегом свой дренькающий бутылками столик. Чтобы настроение не рухнуло, надо было задержать стюарда. Но он и сам остановился. Они, эти ребята из пассажирской обслуги, замечательно запоминают имена. Когда тебе предлагают выпить, да еще обращаясь при этом по имени, — как не перепутать высокий сервис с сердечной заботой?

— Все самое интересное в жизни, что у меня было, — сказал Олег, — мне предлагали. Даже предписывали. А я только и делал, что отбрыкивался. Я и на «Грибоедове» не хотел идти.

— Неужто отказывались?

— Еще как.

— А почему?

— Да был я везде.

Уже немного его зная, я видел, что сам он не станет рассказывать, потому что даже в перечислении таких названий, как Австралия, Мексика, Мадагаскар, содержится хвастовство.