По мнению Энджи, человек должен о чем-то мечтать. Я сказал, что мечтаю жить вместе с ней на Аляске у самого полярного круга, воспитывать детей и маламутов и выращивать в теплице помидоры, фасоль и немножко травки. Зарабатывать можно катанием туристов на собачьих упряжках. Никаких супермаркетов, Интернета, водопроводов. И телевидения. Зимой небо над нами будет переливаться северным сиянием. Летом наши дети будут бегать на воле, кататься с безымянных гор, кормить с рук озорных тюленей на причале у нашего дома.
Мы еще только учились быть взрослыми и делали первые шаги в совместной жизни. Когда я рассказывал, как наши дети будут кормить тюленей, Энджи смотрела на меня таким взглядом, что я ощущал слабость и одновременно надежду. Надежду на себя, на то, каким я вдруг смогу стать. У Энджи у самой глаза были как у тюлененка — карие с золотистым ободком вокруг зрачка. Она смотрела на меня, не моргая и приоткрыв рот, и слушала, как ребенок слушает перед сном любимую сказку.
После того как меня арестовали за вождение в пьяном виде, при одном упоминании об Аляске Энджи морщилась. Из-за ареста меня уволили с работы — невелика потеря, поскольку в то время я занимался доставкой пиццы, — и Энджи приходилось вкалывать изо всех сил, чтобы оплачивать счета. Она нервничала и старалась меня избегать, что было не так уж легко, ведь жили мы в трехкомнатной квартирке.
Время от времени я возвращался к теме Аляски, пытаясь задобрить Энджи, но это лишь давало ей повод излить свой гнев. Она заявила: если я не в силах, даже не работая, соблюдать в квартире чистоту, во что же превратится наш дом? Ей виделись наши дети, играющие среди куч мусора, провалившееся крыльцо, ржавеющие снегоходы и полудикие беспородные собаки во дворе. Еще она сказала, что от моих разговоров ей плакать хочется, настолько мои фантазии убоги и нереальны. К тому же она боялась, что у меня серьезные проблемы, возможно, алкоголизм или депрессия, и мне следует пойти к врачу, хотя где бы мы взяли на него денег.
Все это, конечно, не объясняет, почему она ушла, убежала, не сказав ни слова. Дело было не в предстоящем суде, не в моем пьянстве или безалаберности. Настоящая причина гораздо хуже, настолько скверная, что мы о ней не упоминали. А если бы Энджи и заговорила, я бы ее высмеял. И сам не говорил, притворялся, что ничего такого не было.
Однажды вечером я готовил на ужин яичницу с ветчиной, а Энджи вернулась с работы. Мне нравилось готовить ей ужин: так я мог показать, что еще не совсем пропащий. Я завел разговор про свиней, которых мы будем держать, будем коптить сало, закалывать к Рождеству поросенка. Энджи сказала, что это даже не смешно. Меня задели не столько ее слова, сколько тон. Я затянул песню из «Повелителя мух»: «Убей свинью! Выпусти кровь!». А еще попытался хохотнуть, хотя и вправду было не смешно, и Энджи резко произнесла: «Хватит, прекрати!»
В тот момент я держал нож, которым только что вскрывал упаковку с беконом, а Энджи стояла, прислонившись попой к столу на расстоянии вытянутой руки. Мне вдруг очень ярко представилось, как я провожу ей лезвием по шее. Вот ее рука поднимается к горлу, тюленьи глаза изумленно расширяются, и ярко-алая, словно клюквенный сок, течет за вырез джемпера кровь.
Совершенно непроизвольно я посмотрел на шею Энджи, а потом увидел ее глаза. Она, не отрываясь, смотрела на меня, явно испуганная. Очень осторожно она поставила на край раковины стакан с апельсиновым соком и сказала, что есть она не хочет и, пожалуй, пойдет приляжет. Дня через четыре я вышел в магазин за хлебом, а когда вернулся, Энджи уже съехала. Она позвонила от своих родителей и сказала, что нам нужно как следует подумать.
А ведь я всего лишь представил. Ну с кем не бывает?
Потом я задолжал за два месяца за квартиру, хозяин пригрозил, что придет с ордером на выселение, и мне пришлось переехать к матери. Она затеяла ремонт, и я предложил помочь. Помогать мне не хотелось, но страшно хотелось чем-нибудь заняться. Я уже четыре месяца торчал дома, а в декабре меня ждал суд.
Мама ободрала в моей комнате стены и сняла старые окна. Проемы были закрыты листами пластика, а пол весь зашлепан штукатуркой. Я поставил себе раскладушку в подвале, между стиральной машиной и сушилкой. Водрузил на ящик из-под молочных бутылок телевизор. Без него я никак не мог, мне требовалось общение. Мама для этого не годилась. В день моего переезда она заговорила со мной один-единственный раз: запретила брать ее машину. Дескать, если я желаю напиваться и разбивать тачки, мне лучше завести свою. Общались мы в основном без слов. О том, что пора вставать, она оповещала громким топотом у меня над головой. Свое ко мне отвращение выражала взглядами поверх лома, которым снимала доски пола в моей комнате, причем орудовала им с такой яростью, словно желала убрать всех свидетелей того, что мое детство прошло в ее доме.