— Хватим! — разливая по стаканам водку, обращается он к Гавриле.
— Можно, — отвечает тот, кивая головой.
Чокнувшись, оба опоражнивают стаканы.
Ларион сплюнул, вытер рукавом рубахи усы и, негромко хлопнув ладонью по столу, медленно, взвешивая каждое слово, заговорил:
— Ну вот, Гаврила, давай побеседуем… По душам… Не буду таиться: узнал я от людей — по закону жена должна тебе принадлежать. Да… Бери ее, бери и ребятишек… Хоть сейчас…
У Фроськи замирает сердце.
Гаврила, напрягая мозг, внимательно прислушивается к словам Лариона, а тот, неопределенно водя по воздуху правой рукой с растопыренными пальцами, продолжает:
— На жену не серчай. Она ни при чем. Не знала, што ты жив, а от братьев твоих ей житья не было… Вот и поторопилась… А я жил с Фроськой в согласии, в мире… От сердца говорю — баба золото! И ребятишек твоих полюбил. Думал вскормить, вспоить их да в люди вывести, как по-божьи… А теперь — дело пропащее! Дело, знаешь ли, тово…
Оборвав свою речь, он стиснул зубы и безнадежно замотал рыжей головой. Лицо его сделалось усталым, скорбным, поперек крутого лба легла толстая красная складка, налитые кровью глаза упрямо и мрачно уставились в угол противоположной стены. Глядя на него, Гаврила как-то сразу обмяк; в разбитом его сердце впервые шевельнулось участие к своему сопернику, злоба медленно исчезла, уступая место чему-то доброму, мягкому. Выпили еще по стакану. Ларион, шумно выпустив из груди воздух, произнес:
— Давай, друг, обсудим хорошенько; как же быть нам?
— Что ж — давай, — соглашается Гаврила, повертываясь левым боком к Бороздилову.
— Жену свою и ребятишек любишь?
— Знамо, люблю… А то бы и не вернулся…
— Так… Ну, а как же будешь с ними жить?
— Как-нибудь, бог даст, проживу.
— Проживешь ли? Бог-то — бог, а сам не будь плох. Это давно всем известно. Надо подумать… Двое детей есть, а тут еще третьего жди…
— Как? — широко раскрыв левый глаз, спрашивает солдат.
— Очень просто: брюхата она, Фроська-то… Пятый месяц…
Опять больно и страшно солдату, точно кто-то злой, не переставая, преследует его, нанося удар за ударом. Тяжело дыша, он смотрит на Фроську, — черные глаза ее смущенно потуплены, лицо залито краскою стыда. Гаврила потирает рукой свой восковой лоб, хочет что-то сообразить, не может. А Ларион, помолчав, убеждает, роняя, точно камни, грузно падающие слова:
— Погубишь только бабу и ребятишек. Не жизнь им с тобою. Да, не жизнь… Посмотри на себя и подумай: куда ты годен? Бояться тебя будут… И не жилец ты на белом свете. Может, год-другой промотаешься, а там и капут. Што тогда делать?.. Ты только смекни — сколько несчастных через тебя будет… Ты не пеняй, што я так… Я любя это говорю…
Он долго еще толкует в таком же роде, а Гавриле кажется, будто разрывается черная завеса, заслоняющая его мозг, и все яснее становится ему, что он вернулся домой на погибель другим.
— Ну, што же, што мне делать теперь? — отчаянно выкрикивает он, хватаясь руками за голову.
И слышит уверенный ответ, точно сама судьба говорит ему:
— Уходи куда-нибудь… Скройся… Раз любишь жену и ребятишек, ты должен это сделать… А со мной им хорошо будет.
— Да куда я могу пойти?
— Хватит места на земле…
Гаврила, подумав, тихо говорит:
— Да, это верно — надо скрыться… Лишний я тут…
В душе его вдруг стало тускло и холодно. Охваченный тупым равнодушием, он кажется каким-то другим, точно сразу постарел на много лет. Острые плечи его опущены, левый глаз прикрыт. Он решительно вылезает из-за стола и, неуклюже протягивая Лариону руку, говорит упавшим голосом:
— Прощай, брат… Владей… Только не бросай…
Ларион, пожимая руку и не глядя солдату в глаза, сквозь слезы отвечает:
— Я все сполна сделаю… Не поминай лихом…
Гаврила подходит к жене.
— Ну, Фроська, больше не увидимся… Люби теперь другого…
У Фроськи дрогнуло сердце, вспыхнула горячая, как пламя, жалость к отцу ее детей, так жестоко и несправедливо обиженному жизнью, — она упала перед ним на колени и горько заплакала:
— Гаврилушка!.. Болезный ты мой… Согрешила… Прости…
Он махнул рукой и, пошатываясь, стуча о пол деревянной ногой, молчаливо направляется к двери. Безобразное лицо его перекошено и мертво, точно каменное. У порога он останавливается, неловко надевает на голову папаху, один край которой подвернулся внутрь, и, словно слепой, долго ищет дверную скобку.