Выбрать главу

Но сад был. И деревья были: и персиковые, и миндальные, и орех. Правда, на миндальном дереве все завязи были уже обобраны и ветви поломаны, но другие деревья пока еще никто не трогал — персики и орехи не станешь есть недоспелыми. Консервный завод был на краю города. Широкая асфальтированная улица, тянувшаяся от самого базара, вернее, от садика за базаром, где в окружении молодых сосенок стоит бронзовый Ленин, здесь, у завода, переходила в шоссе и спускалась вниз к вокзалу. Завод был обнесен длинным деревянным забором, и там, где он кончался, от шоссе ответвлялась дорога, по которой шли машины в нашу деревню.

Заводской забор такой высокий, что из садика мне видна была только большая черная труба. И еще одна — совсем тонкая; перед обеденным перерывом эта труба начинала громко гудеть, как гудят паровозы на вокзале, и из нее клубами валил густой белый пар. Открывались большие ворота, и улицу затоплял поток женщин в белых халатах. Вместо туфель на них были деревяшки с ремешками, и как только работницы выходили на асфальт, не было слышно ничего, кроме деревянного стука подошв. Выйдя из ворот, женщины разделялись на группы: одни шли в садик поваляться на теплой траве, другие торопились в чайхану, присаживались там за столики и, развернув узелочки с едой, принимались закусывать.

Наконец в воротах показывалась тетя. Она улыбалась мне и концом своей марлевой повязки прикрывала миску с едой. И каждый раз небольшой щупленький человечек, стоявший возле ворот, заглядывал в тетину миску; тетя сказала, что это у него такая работа. Мы усаживались где-нибудь под деревом и с удовольствием съедали суп. Потом тетя давала мне денег, чтобы я немного погодя сходил в чайхану. Самой ей никогда не удавалось попить чайку — едва мы успевали покончить с едой, длинная труба начинала протяжно гудеть, и тетя Медина, спрятав под платок пустую миску, торопилась к воротам. Теперь, в конце перерыва, деревянные подошвы девушек стучали еще громче, еще дробней, садик пустел, заводские ворота закрывались. В чайхане тоже становилось просторно, но пить чай я не шел — я копил деньги.

До самого вечера, до конца рабочего дня бездельничал я в садике против завода. А по другую сторону шоссе у заводских ворот томился бездельем невысокий худой человек. Он был обязан заглядывать в тетину миску, я — сидеть в садике и не трогаться с места. Да я и так никуда не уходил, только разве прятался, когда мимо проносились машины из нашей деревни. Я не хотел, чтобы меня видели: очень уж жалок был я здесь, у дороги.

Вдалеке, за вокзалом, часто пробегали поезда. Я глядел им вслед и думал о том поезде, на котором ехала в Баку Сурат; мне почему-то казалось, что, весело посвистывая, мчится где-то этот поезд по черным рельсам и уносит с собой в темноту неясное отражение Сурат… А может, Губат и правда конюх, может, правда, что, кроме него и военкома, никто не смеет подойти к жеребцу… А где, интересно, райторг, и кто он, этот человек, который хотел затащить Мерджан к себе в комнату?.. И почему она каждый день посылает ему белый хлеб, по целых четыре кило?.. Интересно, черешня уже сошла или есть еще? Воронята, наверно, уже вылупились… А как там у нас в огороде? Сколько он насажал огурцов, помидоров, все уж давно созрело… Садаф скорей всего у отца, а может, и вернулась. Гоняют, гоняют ее взад-вперед: муж к отцу, отец к мужу…

Я сидел в садике и думал. За день я успевал передумать о стольких вещах, что скучать мне было некогда, и я не замечал, как проходил день. Гудел гудок, и на улицу выходили женщины; теперь на них уже не было халатов, и деревяшки с ремешками оставались лишь на тех, у кого не было другой обуви. Мы проходили мимо базара, потом мимо статуи Ленина, сворачивали в узкую улочку, потом еще в одну; по утрам мы проделывали этот путь в обратном направлении.

Как-то раз, проходя утром по базарной площади, я попросил тетю оставить меня здесь, возле базара. Она согласилась, только предупредила, что по гудку я должен быть на своем месте. И еще: если я вдруг повстречаюсь с Якубом, ни в коем случае не рассказывать, где мы живем.

Якуба я на базаре не встретил, и мне не пришлось утаивать от него наш адрес — Якуб явился к нам прямо домой.

Мы с тетей недавно пришли, Мерджан еще не возвращалась с работы. Сурат, вполголоса напевая песенку, варила, как всегда, что-то вкусное, и весь двор был наполнен ароматом, поднимавшимся из ее маленькой кастрюльки. Губат тоже готовил себе ужин. Доверху наложив картошки в тот самый котелок, в котором по утрам варился хашил, Губат поставил его на керосинку и, прихрамывая, расхаживал по айвану; впрочем, он ни на шаг не заходил дальше столба, который стал пограничным с тех пор, как он поссорился с Мерджан. Губат и тетя Медина толковали о войне, о том, как нам всем довелось голодать; Губат перечислял вещи, которые за войну продал, тетя рассказывала, как променяла на хлеб полдома… Пригнув голову, словно потолок был слишком низок для его роста, Якуб приближался к нам; тетя, не повернув головы, продолжала рассказывать Губату, как отдала хлеборезу Хамзе стропила: она, казалось, не замечала гостя. Губат не понял, почему она так поступает, постоял немножко над керосинкой и скрылся в своей каморке.