На тюрьму я оглядываюсь, разумеется, без радости и без ощущения, что понес заслуженное наказание. Рассказать о ней пытался правду, отдав должное государственной пенитенциарной системе в ее отдельных положительных проявлениях. А вот власть, что бросила меня туда, я вспоминаю с отвращением и горечью. Сажать писателей за решетку — дело гнусное, это советская манера, пятнающая саму идею социализма. В Китае и до сих пор так заведено. Не говорю уж, естественно, о грязных диктаторских режимах, что распространились по «третьему миру», — многие из них, кстати, американские «клиенты».
Тем не менее, не окажись я в тюрьме — никогда бы мне не написать «Спартака». Над этой книгой я впервые стал задумываться в Милл Пойнт, где полнее и глубже, чем раньше, осознал всю трагедию существования обездоленных. Но на первых порах после освобождения я наслаждался обществом жены и детей в нашем небольшом доме на 94-й улице. На полу крохотной, в викторианском стиле, гостиной Бетт постелила темный ковер с вытканными на нем алыми розами, тут же стояла древняя, еще времен моего детства мебель — набитая конским волосом кушетка, стулья с изогнутыми спинками по моде 30-х, когда ничто не стоило больше 25 центов; уют, все к месту. Я расхаживал по дому с каким-то обновленным чувством, уговаривая себя, что всегда только этого и хотел — хорошо писать и воспитывать детей — словом, вести жизнь нормального человека.
Однако же существовала еще в моей жизни и коммунистическая партия США, и события, случившиеся сразу по моем освобождении из тюрьмы, должны были бы открыть ей глаза на собственную глупость и паранойю.
Я смолоду любил театр, и вышло так, что жизнь у меня раскололась надвое: как романист я добился и кое-какой известности, и кое-какого благополучия; как драматург — витал в облаках и получал за свои пьесы копейки, за исключением, правда, «Гражданина Тома Пейна», который в течение семи недель с успехом шел в Центре Кеннеди много лет спустя после того, как я вышел из компартии.
Незадолго до тюрьмы я написал пьесу под названием «Молот». В ней на фоне войны разворачивается драма еврейской семьи — отца, который непосильным трудом едва зарабатывает на пропитание, и трех его сыновей. Один возвращается с фронта с тяжелым ранением. Другой наживается на войне. Третий, младший, стремится попасть в действующую армию. Пьеса слабоватая, слишком уж в ней выпирают тенденция и мораль. Дело, однако же, в том, что примерно за год до ее написания мы с Хербом Тэнком, некогда моряком торгового флота, а ныне писателем, Барни Рубином, ветераном испанской и Второй мировой войн, самым, наверное, известным комментатором «Старз энд Страйпс», актером Фрэнком Сильверой и драматургами Арнольдом Мэнофом и Элис Чилдрес основали студию «Новая драматургия». Туда я и передал свою пьесу.
Барни и Херб задумали сыграть премьеру в день моего освобождения. Но поскольку срок мне за примерное поведение немного скостили, вышел я раньше, чем предполагалось, и поспел на прогон. «Новая драматургия» — внебродвейский театр левой ориентации, финансово его в меру своих скудных возможностей поддерживала культурная секция компартии, так что Комитет по антиамериканской деятельности рассматривал его как часть общего коммунстического фронта. Помещался театр в здании чехословацкого культурного центра на 72-й улице.
В день моего возвращения позвонил Барни, радостно поздравил с освобождением и сказал, что сегодняшний прогон посвящается нам с Бетт. Начинаем в половине девятого, добавил он. Пока не сыграют премьеру, автор никогда не знает, насколько дурна его пьеса, а тогда у меня был дополнительный повод для волнения: репетировали в мое отсутствие. Впрочем, что сделано, то сделано: глупо размахивать топором, когда у ног уже лежат чурбаки. Между собой мы с Бетт решили, что даже если что-то не понравится, молчать: ведь люди хотели как лучше.
На прогон пришли человек 10–12 из культурной секции. Представление началось. На сцене появился отец, Майкл Левин, невысокий мужчина с бледным изможденным лицом и рыжими волосами. Затем его жена — тоже маленькая, измученная женщина с прозрачной кожей. И наконец, старший сын, его играл… Джеймс Эрл Джонс — верзила-негр ростом в 6 футов 2 дюйма, весом 200 фунтов и басовитым голосом, от которого сотрясались стены театрика.