Выбрать главу

Все вздохнули. Павел Федосеич сказал:

— Нет, ты, Сидоров, настоящий сектант, свою веру ищешь…

— Меня как хочешь называй, — спокойно ответил Сидоров. — Меня мудрено обидеть. Один пытал меня из терпенья вывести, конечно, выпивши и недобрый человек. Уж как он меня ни обижал. Я терпел с кротостью. Он меня облает, я молчу. Он меня пуще, я опять молчу, и лицо у меня радостней становится. Его такая ярь разобрала, зубы стиснул, да как даст мне в морду, а сам заплакал. Чуете? Заплакал…

— Так и учат дураков, — пробасил Лука. — Этак и морды не хватит. А ты его сам…

— Нет, почему же, — перебил его Павел Федосеич и любовно заглянул в лицо Сидорова. — Оказия… Столько времени прожил с тобой, а не подозревал, что ты новоявленный пророк.

— Не мудрено, ваше благородие, батюшка: ведь я для вас денщик был.

— Ну, ладно, — захрипел чиновник и откашлялся. — А позволь тебя позондировать, пощупать… Ну, допусти, горит дом, и в дому ребенок. Ты, наверно, не бросился бы спасать его, потому, как ты можешь рисковать своей жизнью, раз она не тебе принадлежит?

Сидоров медлил отвечать. Потом встряхнул головой и как-то по-особому радостно сказал:

— Тут, ваше благородие, совсем не то. Тут другое. Тут, если нужно, сила меня бы бросила спасать, и не спросила бы меня, — вот в чем суть. Тут плоть с разумом молчит, душа работает… Это особь статья.

— Ты, парень, как монах, — насмешливо проговорил Мокрин, надбавляя шагу. — Расстрига, что ли, ты? Тебе колькой год?

— Тридцать первый. А что?

— Сектант, брат Сидоров, сектант, — чуть прихрамывая, сказал Павел Федосеич и распустил тугой кушак. — Ну, а ежели у нас кто стал бы погибать, ты положил бы за того свою душу?

— Напредки не знаю, — раздумчиво ответил Сидоров.

Лесная просека. Послышался легкий свист, всхрапнула лошадь. Павел Федосеич схватился за плечо соседа: «ай!». Но все благополучно: садятся, крестятся — в путь добрый — едут на двух подводах. Возница-эстонец крутит лисьей мордочкой, полюлюкивает на лошаденку.

— Густав, — говорит ему Николай Ребров. — Одолжи, пожалуйста, фонарь.

Прыгающий, мутный луч огарка осветил письмо. Николай едва разбирал мелкий почерк. Тряслись руки, трепыхалось письмо, как на осине лист. Юноша читал про себя, вскидывая брови. Сидоров внимательно, неотрывно следил за его лицом, читал лицо, как книгу.

«Ну, вот, Николаша, я и убежал. Хотя и не в одну сторону с тобой, рассуждая в вашем земном пространстве и вашем времени, но ты скоро меня догонишь, а тебя догонит тот, кто еще не родился: земля вертится, а время стоит в безмолвии: ему неоткуда и некуда итти. Итак… Впрочем, долой метафизику, это писал не я, писали частички моего взбудораженного мозга… Поручик Баранов умер единственно из-за того, что ему нечего делать на земле. Слепцу, сбившемуся с пути, трудно отыскать свою тропу. И я не хочу тыкаться лбом в стену: я горд. Я заблудился, не туда пошел, я обманулся и обманут. Ты вдумайся, Николай, кто мы? Мы на службе у власть имущих, у капитала, которому социализм так же чужд и опасен, как в свое время было опасно христианство для античного мира. И вот, иностранный капитал, самый изворотливый, самый подлый, вынул из нас сердце, отнял совесть, вложил в наши руки меч и повел бить — кого? Наших же русских парней и рабочих, нашу же плоть и кровь. И выходит, что мы ландскнехты, фендрихи, бандиты, продажная сволочь, — вот кто мы. Это — не ужас?!

Многие этого не понимают, некоторые поняли и спешат прийти с повинной головой, чтоб стать на защиту Республики. Но кто поручится, что они делают это в святом порыве, а не спасая свою шкуру? И если большевики, к кому я собирался пойти с чистым раскаянием, хоть на миг усомнились бы в моей искренности, — ты понимаешь, понимаешь, — такого поругания над своим святая-святых я бы не перенес: я горд и чуток. Стало быть, выхода мне нет, факт бытия моего утратил для меня всякий смысл, я решил смыть с моей души печать братоубийцы Каина и вот — я себя казню. Итак, милый юноша, прости, что я тебе пока не попутчик. Пишу тебе пространно, потому что я люблю тебя, а люблю потому, что ты юн, ты чист, а белейшая чистая юность — залог счастья всего человечества: если в юности светел, то будет светла и вся жизнь твоя. Пишу тебе, как старик, как отец твой (эти слова мои — может быть, единственный светлый порыв за свою мою жизнь — эти слова облегчают мою душу, я это чувствую, чувствую). Отцу не пишу и матери не пишу: к чему им лишние страданья? А тебя благославляю на служению народу.