— Между прочим, приучаться нужно к серьезной жизни. Закаляться нужно, а не в бабий платок кутаться. Жить тебе, Павел Васильевич, придется вдумчиво, без ковров.
— Каких, папка, ковров? — недовольно, почти басом, ответил Павлуша. — Это мамка меня платком закрутила. При чем же тут я?
— У, какой сердитый! — удивился отец. — В таком случае иди в палатку спать. Живо! Между прочим, спать будешь на белоснежных простынях рыжего цвета.
Матрац был действительно рыжий. Но прежде чем заснуть на нем, Павлуша поел горячего супа, который ему принесла мама, и выпил кружку чая. А пока он занимался этим, один из обитателей палатки рассказывал, лежа на животе:
— Лес — большой, охватный. Иду я, и несообразно у меня получилось — вышел прямиком к врагу. Сколько их там укрывалось — времени считать не было, только они недружелюбно кричат: «Halt!» Вид у меня внушительный — весь в грязи, в ржавчине, поскольку болотами шел. Кричу повелительным голосом: «Клади оружие!» А они свое «Halt!» — и уже автоматики к животам, стрелять собрались. Тогда я принял более энергичные меры: трех либо четырех уложил, а оставшегося в живых — один только и остался — веду впереди себя, поскольку он оружие бросил и руки вверх. Недалече отсюда, километров пять, заприметил людей, только не различаю — свои или чужие. А тут мимо идет мужик — черный, из цыганов. Я его за шиворот и повелительным голосом приказываю: «Погляди, что там за люди — наши или противника. Если соврешь, наведешь на фашиста — первая пуля будет тебе, вторая — пленному, а только потом — мне». Он, воодушевленный этими моими словами, побежал, вернулся, доложил, и вышел я к нашим. Двое суток выбирался и дошел до своих.
Отец сказал:
— Молодец.
А Павлуша, заслушавшись, пролил чай на матрац, и мать, отобрав кружку, хлопнула его по рукам. Но все равно рассказ запомнился. Четырех врагов убил, а пятого взял в плен. Один — пятерых. Павлуша стал примерять себя к такому бою и долго не мог заснуть. А утром поглядел на рассказчика — обыкновенный парень, с чуть вздернутым носом и смеющимися губами, только очень широкий — должно быть, от большой силы.
Лес, такой черный ночью, утром раскрыл все богатства своих осенних красок. Опадала желтая листва берез, краснели листья кленов. Недалеко от палатки, среди рыжих осин, Павлуша нашел во мху три красных гриба. Один — большой и два поменьше. Он закричал:
— Гриб! Гриб!
Отец цыкнул на него:
— Ты что? Кричать будешь — такие грибы выскочат, что так шапкой тебя и накроют. В бабий платок от Гитлера не упрячешься. — Он прибавил, хмурясь: — Ребят наших он за поганок считает. Топчет.
— Что они в Старой Руссе наделали! — заговорила мать. — Низко-низко гонялись за ребятами и убивали их из пулемета. Этих летчиков я своими руками каждого бы задушила! Всех до единого!
Павлуша тем временем раскрутил на себе платок, и она набросилась на него:
— Это кто тебе позволил, негодный мальчишка? Кто?
— Папа, — ответил Павлуша.
Отец сказал виновато:
— Между прочим, насчет бабьих платков — это я пошутил.
— А ты выбирай, как шутить с ребенком, — огрызнулась мама, но тут же и затихла.
Лицо у нее стало грустным и утомленным, как у тети Ани, но это только на миг. Вновь засверкали ее глаза, она завернула Павлушу в платок, подхватила могучими своими руками и посадила в кузов машины на узлы.
Марья Николаевна Смирнова, Павлушина мать, — очень высокая и очень сильная женщина. Она никогда не болела. Двухпудовый мешок картошки она с легкостью перекидывала через мощное плечо и несла почти не сгибаясь. Сила так и играла в ней. Она была неспокойна сейчас и не могла сидеть тихо — то поправляла пальто на Павлуше, то перекладывала покатившийся на повороте тюк или чемодан, то вдруг начинала напевать:
А потом грустно запела совсем уж незнакомое:
Из Тихвина машина увезет Павлушина отца в Валдай. Марья Николаевна была неспокойна, нервна.
Отец ушел
В Новой Ладоге грусть отошла. Уж очень ласков был этот узорчатый городок, раскинувший свои домишки по веселым берегам Волхова. Здесь, на скате к широкой реке, скопилось много машин с женщинами и детьми, паром принимал их, перевозил на тот берег, возвращался и опять перевозил. С горушки все — и паром, и машины, и кони, и люди — казалось игрушечным. И все, что способно было сверкать, сверкало на улыбающемся с неба солнце.