К концу дня маленькая вертлявая Женя из отдела кадров прибежала к Леночке и поведала ей великий секрет: Шерстнев взял Леночкин домашний адрес. Сообщив это, Женя фыркнула и убежала.
Домашний адрес был Леночкиной бедой. Но она считала свою скверную комнату в коммунальной квартире временной бедой — только до той резкой и счастливой перемены судьбы, в которую она верила нерушимо. Все же ей грустно бывало, особенно к весне, когда она подходила к подъезду ветхого двухэтажного домика, в котором жила.
Невзрачный, подслеповатый фасад этого старинного кирпичного строения утратил первоначальный цвет свой: фасад был грязно-желтый, с розовыми разводами, в пятнах и выбоинах самого разнообразного размера, расположенных так беспорядочно, как того пожелали время и непогода.
Домик стоял понурившись, как нищая старушка на краю могилы, случайно задержавшаяся на земле. Это был один из тех домиков, каких уже мало в Москве. Стиснутые меж новых каменных зданий, они напрасно рассказывают о московской старине новым своим жильцам, желающим не воспоминаний о давних временах, а газа, ванны и телефона и негодующим на штукатурку, которая сыплется с потолков, и на сырость, проникающую сквозь стены.
На лестнице каждая ступенька была не похожа на предыдущую, по-особенному скособоченная и треснутая. Дверь квартиры обита была рваной черной клеенкой. Леночка входила в ночной мрак прихожей, особенно неожиданный в солнечные дни, как в могилу, темную, сырую, заплесневелую.
Леночкина комната была меблирована скудно и случайно, и каждый день приходилось ее чистить и вымывать. Все — пол, покрытый линолеумом, кровать, диван, стол, стулья, шкаф — неравномерно белила сыпавшаяся с потолка известь. А к весне над кроватью и диваном набухала темная полоса: вот-вот начнет протекать потолок.
Когда жив был отец, не так скучно было возвращаться домой. Отец ее был литератор, который сквозь все неудачи своей жизни пронес убеждение в том, что его произведения, как и его талант, — замечательны. Он говаривал горько: «Меня, как Стендаля, откроют через сто лет».
В комнате осталось одно утешение — солнце.
В комнату било солнце — живое и веселое.
Солнце звало к окну, за которым сверкала широкая улица, похожая на автостраду, приспособленная, казалось, специально для автомобилей и троллейбусов. Эта улица, сохранившая свое старинное, уже совершенно не подходящее к ней название, принадлежала новой, заново распланированной и отстроенной Москве, которой беспрекословно уступала пошатнувшаяся старина, причудливо вкрапленная меж новейших архитектурных громад. Огороженный забором пустырек на углу этой автострады и тихой улочки, на которой доживал свой век древний домик, обозначал место, где вырастут многоэтажные здания.
Здесь, среди озабоченных соседей, ей не с кем было поделиться своим волнением, всем, что переполняло ее после объяснения с Шерстневым и в чем она сама не могла хорошенько разобраться. Может быть, он воображает, что ей, ничтожной девчонке по сравнению с ним, видным инженером, остается только обрадоваться и сразу же броситься в его объятья? Так он узнает, с кем он имеет дело.
Она презрительно кривила губы, пожимала плечиками и ужасно досадовала, что не зазвала к себе сегодня никого из подруг. Может быть, кто-нибудь сам догадается зайти? Она была одна, совсем одна, и никогда еще ей не было так грустно, как сегодня. Надо было, обязательно надо посоветоваться с Билибиным, рассказать ему. Почему она не сделала этого? Почему? Ведь он всегда так приветлив с ней, так охотно вникает в ее маленькие делишки и огорчения. Почему же она не пошла к нему за советом? Она даже себе не хотела ответить на этот вопрос.
Три резких звонка — к ней. Она сразу поняла, кто это. Конечно, не подруга. Конечно, он. Это был действительно Шерстнев. Она немножко стыдилась своей комнаты, и, чем больше стыдилась, тем более гордое и даже высокомерное выражение принимала.
Шерстнев отнесся к деталям ее быта как к чему-то совершенно несущественному; ему явно нужна была она сама, а не скорлупа, в которой она существовала. И видел он только ее суровость, которая огорчала его.
— Я чувствую, — начал он, снимая без приглашения пальто и шляпу и вешая их у двери, — что вы продолжаете сердиться на меня. Я умоляю простить меня. Я был не в себе. Со мной никогда еще такого не бывало… — Он огляделся. — Я жил когда-то в таком домишке…