Она еще ни разу не была у него. И когда он привел ее к себе, в чистенько прибранную квартирку в огромном ведомственном доме, она втайне восхитилась, но сдержалась, не воскликнула, как ей хотелось: «Боже, как тут чудно!»
Она удивилась тому, что живет он очень прилично. Ее утешало это: значит, по крайней мере не такой уж он неумелый и непрактичный, кое-что соображает.
А он распоряжался весело, шумно, познакомил ее с горбатенькой старушкой, сказав при этом:
— Это моя тетя, теперь она и твоя тетя.
И хоть бы он был за две комнаты от нее, все равно она чувствовала, как он в нее влюблен и как ничего, кроме нее, не существует сейчас для него на всем свете. Это было приятно и немного страшно. Ей больше не хотелось плакать. Ей хотелось уже как можно скорей привыкнуть к нему, освоиться в своем новом положении жены инженера Шерстнева. Может быть, она просто еще глупая девчонка и никакой ошибки не произошло, а, напротив того, привалило счастье? Она была чрезвычайно возбуждена, глаза ее горели нестерпимо, она принялась помогать тете по хозяйству, удивляясь, что у известного инженера оказалась такая простецкая родственница.
На следующий день подруги пытали Леночку:
— Ну как теперь?
Леночка только смеялась в ответ.
Она ничего не говорила о себе, о своем муже, о своей семейной жизни. Одевалась она по-прежнему, работала по-прежнему, только прежняя задиристость чуть затихла. Резкость Шерстнева тревожила ее. На одной из вечеринок он чуть не избил перепившегося инженера, который, обняв Леночку, хотел поцеловать ее, — его еле оттащили. И опять стало Леночке немного страшно, как в первый с ним вечер. Страшно и приятно. Все же она отчитала его самыми суровыми словами.
Билибин счел долгом почествовать молодоженов у себя на дому особо. Он пригласил еще только одного гостя — зато это был известнейший профессор, приехавший на недельку из Ленинграда, один из лучших мостовиков в стране. Шерстневу будет полезно это знакомство.
Беседа у Билибина не миновала проблемы подъемного крана. Профессор скептически относился к попыткам изобрести быстро и просто действующий механизм, и вдруг Шерстнев сорвался. Он стукнул по столу и закричал:
— Ерунда! Ерунду же вы говорите! Это абсолютно возможно и будет наверняка…
Профессор при этом внезапном оскорблении, при этом грубом выкрике «ерунда», вытянулся на стуле как струна. Он был очень высок, этот профессор, — высокий, тощий, сухой, с синими прожилками на длинном лице и тонкими, бескровными губами. Движение, которым он вытянулся, очень запомнилось Шерстневу — оно было механично, жестко и что-то подсказывало, подсказывало какую-то техническую идею. Вот он сидел согнутый, сложенный и вдруг вытянулся, стал длинным…
Билибин пустым взглядом глядел на спорщиков, и нос его висел, как груша, меж вылупленных глаз.
Шерстнев взглянул на Леночку и перебил себя, потирая по своей привычке щеку:
— Простите, профессор, что я сгрубил… Но знаете… Все-таки это же ерунда…
Он, сам того не замечая, повторил грубое слово, и тут профессор неожиданно расхохотался. Пронзая Шерстнева своими маленькими умными глазками, он хохотал, откинувшись на спинку стула. Он хохотал очень молодо.
Тогда и Билибин усмехнулся, и глазам его вернулось обычное, несколько печальное выражение.
Успокоившись, откашлявшись и отсморкавшись, профессор сказал Шерстневу:
— Ну, дорогой, вы не только кран — вы все изобретете. С вами не поспоришь, кажется. Нет.
А Шерстневу очень хотелось попросить его повторить движение, которое он сделал, получив прямо в лицо «ерунду».
Профессор оказался очень славным, развеселился, наговорил невесть каких комплиментов Леночке, напросился в гости к Шерстневу, и остаток вечера прошел превосходно, почти уже без участия хозяина. Иногда профессор принимался опять хохотать, приговаривая:
— Однако, Елена Васильевна, какой у вас строгий муж, он же прямо за горло хватает…
А Шерстнев, которому профессор уже очень нравился, еле удерживался от сумасшедшего желания согнуть и потом вновь разогнуть этого сухощавого, длинного добряка, чрезвычайно удобного для такого рода экспериментов.
Был час ночи, когда Шерстневы пошли домой. Москва, омытая лунным светом, лежала в полусне, мигая электрическими фонарями, фарами автомобилей, окнами домов и домиков, вздрагивая при грохоте позднего грузовика, при гудках машин или дребезжании трамвая.
Леночка молчала. Шерстнев тоже молчал, ища в движении профессора, обычном быстром человеческом движении, то, что почему-то поразило его. Это движение преследовало его, как преследует поэта неосознанный еще образ.