Выбрать главу

Деревья расступились, и лошадь вынесла розвальни на открытое место. Здесь, у пригорья, набирают рост березняк и осинник — тоненькие прутики уже взбираются по склону. Придет время, покроет чащоба эту голую взлобину, пожалуй, мало кто вспомнит, что была тут деревенька, жили в ней люди, а пришла беда — вспыхнули смоляные избы, огонь перекинулся на ближние заросли, и лес долго горел-дымился, до сих пор кое-где видны черные обугленные стволы.

Утопая по пояс в снегу, Володька побрел наверх. Раньше стояли двумя рядами голые печки, теперь их нет — разобрали на кирпич и увезли на новые постройки; только там, где сохранились следы фундаментов, снежный покров бугрился.

По ту сторону взлобины, в роще, — кладбище. Кресты попрятались возле березок, утонули в сугробах. Володька отыскал могилу матери, долго стоял, прислонившись спиной к дереву, и смотрел на белый бугорок. Когда ехал сюда, то думал, что здесь, при свидании с матерью, снизойдет на него откровение и ему полегчает, ибо узнает ответ — что предпринять. Однако никаких особых мыслей не появилось, возникла печаль — огромная, тихая, она лежала вокруг. Он унес ее с собой, и с тех пор поселился в нем незнакомый человек — безгласный, недремлющий. От этого незримого присутствия Володьке было беспокойно и чуточку радостно, словно обрел верного собеседника и с ним можно говорить, говорить обо всем, доверяя самые потайные думы. Однако скоро такое состояние стало почти невыносимым, и забывалось о нем, когда шебутил, когда работал до одури.

Володька не осуждал отца, ему хотелось понять его. Одно было ясно — в отцовской жизни он занимал лишь часть, пусть и немалую, но часть. С этим примирялось легче, хотя и обидно: не соглашалось сердце — неужели можно запросто отбросить прошлое; счастливое прошлое? Ведь им, втроем, было так хорошо... Отец приходил из леса, усталый, садился на ступеньки крыльца, а Володька прилаживался рядышком — под отцовской тяжелой рукой. Мать выносила кринку с холодным молоком. Снизу Володьке было видно, как двигается кадык на шее у отца, как мать, сняв у него форменную фуражку и ласково улыбаясь, треплет взмокшие волосы...

Мальчишеская жизнь помнится Володьке кусками, она словно ожерелье: каждая пронизь наполнена прежними легкими радостями, огорчениями и минутными обидами; нанизаны они, как бусинки на нитку, и связь эта не имеет слов, о ней не думают, но лопнет нитка-связь, рассыплется ожерелье, многие бусинки затеряются. Останутся самые весомые как это видение — уцелевшее и бережно хранимое в памяти, и в нем Володька не находил места для чужой женщины.

Пока невдомек ему, что сердце человеческое может вместить и вытерпеть многое, порой невозможное: сердце — вместилище огромное и бездонное, чем больше в него кладется и приемлется, тем щедрее оно. А сосуд познания у юности почти пуст, потому-то она так нетерпелива и категорична в выводах и поступках.

Вот и сейчас Володька, думая о происшедшем, смотрел на своих попутчиков, словно вооружившись увеличительным стеклом, и вроде бы разглядел за привычным те же самые ложь и притворство, от которых воротит душу и горько и тоскливо ему. Эти годы Володька подспудно искал в людях нечто прочное, что объединяет их, противостоит эгоизму и грязи, не так уж редко встречающимся. У него зудели руки от желания сию же минуту перевернуть, переиначить таившуюся в душах людей скверну, словно тогда найдет он успокоение и исчезнет память о разговоре с отцом в присутствии чужой женщины, обжигающая неутихающим горьким пламенем. Больше всего надеялся Володька на Потапова — за полтора года привязался к нему и почти по верил, что тот может понять и поддержать в любую минуту. Выяснилось, и у Потапова обомшелая совесть, иначе не бросился бы защищать старика хапугу. Да и директор, тоже партийный, а заодно с Потаповым, ишь поучает.

Володька отодвинулся, прижался к дверному косяку: злость на всех и вся у него проходила, уступая место усталости, равнодушию и брезгливости, — ему было противно, пусть и ненароком, прикоснуться к этому человеку.

Спокойно лежал Глушаков, видно, на время отступила болезнь; также кротко и раздумчиво он спросил:

— Володя, помнишь, как с Потаповым пахал первую борозду?

Как можно забыть о ней! Особенно волнение — вытянет или не вытянет жребий, который бросили ребята. Повезло, хотя был его один шанс из полусотни. Девчата надели ему и Потапову через плечо красные перевязи. По молодой степной траве, упругой и нежной, Володька шел к новенькому трактору с флажком, и в этот момент все лишнее, что отягощало сердце, растворилось без следа, и тело, облегченное и радостное, парило над степью. Темная борозда, поначалу короткая — как царапинка, — все удлинялась и удлинялась. Кое-где сквозь пласты одиноко торчали пучки ковыля. Володька, повернув назад голову, смотрел через заднее стекло — от напряжения заболела шея. За плугом шли люди, много людей, они брали в руки комья, разминали их и нюхали, вдыхая сдобный запах земли. Потапов сказал: «Ну, садись за рычаги!» Теперь впереди, перед радиатором, только сине-белое солнце, степь с далекой Джетыгарой размыта, и дрожит гора в голубой дымке там, где должен быть горизонт, а его не видно в потоках солнечного дня.