Выбрать главу

Володька словно прошел через очищающую купель. Воспоминание об этом удерживало его здесь, ибо потом наступили будни: каждодневная утюжка бескрайней степи и страшная духота; даже ночью мерещилась крышка радиатора — по ней нужно следить, чтобы трактор не рыскал по сторонам; руки, ноги, спина наливались чугунной тяжестью, пот заливал глаза, в ушах сплошной звон тракторных гусениц и гул двигателя. Огромный прямоугольник поля раскинулся среди выгоревшей на солнце степи. Медленно ползают по ней трактора, как букашки, около самого края земли, там, где сливается она с небом...

— Я вот сколько прожил, намного больше тебя, Володя, а эта борозда для меня особая. С виду что — обычная пахота, — Глушаков повернулся на бок, кулаком подпер скулу. — А мне видится она — ровная полоса среди степи, разделившая ее существование на «до» и «после». Она — начало, и начало не только большому хлебу. У меня такое чувство, словно выставили нас на всеобщее обозрение, и от меня, тебя, других зависит все. С нас же и спросят — не только сейчас, не только наши дети, а через многие-многие десятки лет: как жили, что делали, что оставили им, потомкам.

Стекло у фонаря закоптилось, в полумраке таяли фигуры попутчиков, а помещеньице, и прежде тесное, постепенно уменьшается — густеет спертый воздух, сближаются, словно под напором бурана, стены, но Володьке виделась за ними первая борозда.

Заскочил в домик Потапов и сразу сунул руки к печке погреться.

— Ребята, натопите ведерко воды. Ташеев хочет могилу Самолета полить и заледенить, чтобы зверье не добралось...

С готовностью сорвался Димка Пирожков, задев об печку, прогромыхал ведром.

Задавленный непогодой домик скрипел жалобно, и казалось, что не устоит он, а медленно и упорно продолжит тяжкий путь.

Глава девятая

За весь долгий томительный день Нюрка произнесла не больше десятка слов, и то уж если разбалуются Сашка и Томка, приструнит их — не строго, не окриком, а пригладит по головке, скажет: «Угомонись...» — и замрет ее ладонь, словно нашла в прикосновении к собственному дитяти успокоение и поддержку, и не хочется отрывать руку. Несколько раз бабка Анна ловила невесткин взгляд — пустой, ничего не выражающий, будто нет здесь Нюрки — где-то далеко-далеко ее думки, лишь видимость — оболочка телесная — бродит неприкаянно по дому, а может, так запряталась в себе, что и души живой не видно.

Вечером Нюрка не отпустила бабку Анну, оставила ночевать. И та с радостью согласилась, ибо страшило ее, как, наверное, и невестку, ночное одиночество, когда темень в жилище, когда гул бурана, его царапанье и увесистые удары в стены леденят сердце: «Свят, свят, свят, чисто светопреставление! А им-то каково в степи, тяжко Петруше...»

Вдвоем уложили ребят спать. Любочка разгулялась на ночь глядя — то на горшок запросится, то куклу потребует. Бабка Анна терпеливо сидела возле внучки, вроде бы и надо построже, да не поворачивается язык, будто присох, лишь вспомнит она о поселившемся в доме черном ожидании.

Бабке Анне казалось, что она всю ночь не спала: слышала, как метался во сне по кровати Сашка, как вставала к меньшей дочери невестка. Однажды Нюрка отдернула занавеску и, отшатнувшись, долго смотрела в окно, за которым бушевала непогода и глухо вздрагивали стекла.

«Застыла небось Нюрка-то», — подумала бабка Анна и шепотом сказала:

— Ложись-ка спать, не то простудишься босиком, чего поздря выглядывать, ночь-то до-олгая, а утречко мудренее!

Смолчала Нюрка, пошла в кровать. Шаги у нее тяжелые, обреченные; от такой обреченности обмерла бабка Анна, и привиделось ей, как шевельнулась в углу неясная белая фигура. «Свят, свят, свят!» — бабка Анна, испуганная, закрыла глаза. От каждого шороха и скрипа она начинала мелко дрожать, истово звала на помощь того всесильного, под чьей владыческой рукой прожила всю жизнь.